Во влаге ночной запахи сушеных трав горевали саднящим в цвету бессмертником. В избе, как в кадке, погуживало.

— Чего это ты, отец, с Никитой наперегонки тягаться вздумал? В молодости не тягался, все потихоньку ходил, а на старости взбрело тебе?

— И не говори. Сроду в больнице не был, а довелось. Выпил винца, называется, зубровочки. С отравой подмешанной, холера ее расшиби! Да не волнуйся. Промыли. Воду во внутренности нагнетали для прочищения. Думал, и не свидимся больше. У меня еще как-то обошлось. А Никиту на полу держали, все вырывался. Как же орал: «Воду с двух сторон гнетете, а стоку нет». Докторша молоденькая его утешает: «Не волнуйтесь, будет сток. А не будет, еще дольем». Оно и прорвало. Все в стороне, а его, болтуна, в двери выбросило.

— У тебя не разберешь, где наврешь.

Никанор посмотрел на лавку.

— А петушок-то где? Его куда поглубже зарыть надо.

— Тепленький был. На суп хотела. А он и оживел.

— Как это оживел?

— Угорел, знать, с пожаров. Ходит. Правда, слабенький, пошатывается, будто как сонный, и все воду пьет.

— Проспался, значит. Ты бы ему рассольцу налила. Помогает.

Ночь темнотой и туманами скрывала в полях женщин с серпами. Выжинали рожь, побитую, а местами и прокопченную дымом с соседних, сгоревших, нив. Что-то будет?

Шли Никанор и Гордеевна на ленок к дальней пуне.

Спать бы в эту пору, а надо идти. Да и в избе теперь как под кустом осенью. Что делать? От времени не уйдешь. Нет в жизни вечного счастья, как и вечного горя.

Когда невыносимо, терпи. Терпение тоже сила, сродни тягучей смоле: почти неподвижная, неистова и неукротима в огне.

«Без ничего и идти легко, да с пустым скоро провалишься, па чужом не накормишься», — подумал Никанор, так, между прочим; устал и пошел медленнее. Не скоро ходил, а скоро и далеко являлся, не рассиживался и пути скашивал — кому топко, а ему ход, кому и криво, да было бы ровно, а он и по кочкам — напрямик, не петлял готовыми стежками. Всякое случалось в лесу. Но раз на знакомом и хоженом сбился.

Шел как-то вечером по лесу. На пути, пообочь, сеновальная пуня хуторская вдруг далеко показалась. Удивился: «Куда нелегкая занесла!» И свернул. Долго шел по олешникам, в какую-то чащу забрел. Места незнакомые. Туман слоями и какие-то бугры в воде. Проваливался в болотца и в ямы от сопревших пней. Ничего не мог понять.

Вели его к избам голоса поздней гулянки. У околицы огорожи танцевали под гармонь.

— Где я, ребята? — спросил.

— Папаня, да что с тобой!

Дочь увидел и опомнился. Хутор узнал.

Утром Гордеевна спросила:

— Где ты, отец, загулял вчера?

Вечером повторил путь. Дошел до какого-то места, И вдруг, освещенная луной, далеко явилась пуня. Он свернул прямо на нее. За кустами на стену наткнулся.

Стал отходить назад: не сводил глаз с пуни. Стена тонула в тени бугра, а крыша как бы поднималась, и внезапно, как что сместилось, и поразило в неузнаваемом. Крыша была в отдалении, и в то же время он ясно видел торчавшую из гребня слегу и сидевшую на ней сову, и глаза ее, наполненные зеленым светом. Он подошел ближе, еще ближе. Пуня была рядом, а за ней открылось пространство низины, и все стало понятным: бугор скрывал даль, как бы вносил крышу в прореженные светлевшим небом вершины леса.

Случилось, шел по тому лесу. Остановился. Вон там, на угорье, пуня, словно частоколом скрыта. И так и этак приглядывался — не видать. Свернул на просеку — полосу межевую среди кондовых елей. Осины косо перечеркивали голубовато пылавшие просветы. Почву подмачивало болото — рудело невдалеке прорвами, и рос здесь багульник, одурял сонным духом. Кусты волчьего лыка в рубиновых бусах ягод.

На просеке перед болотом, где яверь колосился чередой снопов, стоял Желавин, опустив голову, глядел в землю. Поднял руку и поманил.

Никапор подошел. На кочке во мху с алевшими кистями брусники змея растопорщепной пастью заглатывала другую, и та, отблескивая, лилась и хлестала телом, а на нее наползала пасть, как чехлом натягивалась на жертву кожа в космах старой, облезшей рубищем, с новой, влажной, красневшей от брусники и зеленевшей от мха, чешуи. И словно гранями отражали близкое-так, невидимой бывала гадюка: блазнилась травой, когда ползла но ней, сливалась с солнцем, с каплями дождя и росы. Природа дала разные хитрости всем, но какие-то зна;:з'ли слабое все же обозначало себя.

— Что и к чему тут? По какой страсти? — спросил Желании.

— Долго линяла, стерва, — понаблюдав, сказал Никанор. — Видишь, еще и не облезла. Ползать боится: старая кожа, как сухой лист, шуршит. Самой страшно. И лежать голод не дает. Что ей остается? Говорят-то не зря: змея через огонь летает, старую кожу палит. Ну, а эта к своему подлегла, к сытому.

Желавин выслушал, не шелохнулся.

— Одно, значит, — проговорил. — Сытое в пустое идет и поглощается.

Никанор поддел гадюк мыском сапога. Сбросил, и они свернулись, как плети ударили в разные стороны, закрутились сцепленные и отлетели, бешено заскакали к болоту.

Перейти на страницу:

Похожие книги