Он посмотрел в окно. Гущин всегда видел это скособоченное окно снаружи. Представил удивление детей, когда скажет им, что побывал у Бабы-яги.
«Значит, вот так, – думал Гущин, взвешивая сверток на ладони. – Одиночество – это, значит, вот как. В сущности, хорошо. Как в спичечном коробке».
Под тряпицей оказалось что-то темное, цвета мокрой мыши. Сначала подумал, кусок бакелита – были раньше такие телефоны. Он держал в руках копыто.
– Четверо их было. Бегали и бегали.
Замолчала. Он ждал.
– Палка в углу.
Действительно увидел в углу палку, принес. Она поерзала, оперлась двумя руками.
– Зима была. Когда немец с той стороны поля шел.
Гущин подумал, что сейчас снова услышит рассказ про вражеские танки. Наверное, старуха тоже решила возмутиться стройкой. Но не угадал.
– Сначала черную словили, потом яблоки, потом эту вот – крапленую, а потом серую. Солили. Морозили. Мать с дядькой Павлом нам каждый день по куску, до весны, давали. Кости вываривали вроссыпь. Я за старшую была, мне варить доверяли. Старикам хрящи отдавали.
– Не понял. Вы про лошадей? Откуда они?
Но старуха погрузилась в задумчивость. Потом вынырнула:
– Забирай его.
– Да зачем же это?
– Забирай.
О своем визите Гущин рассказывать не стал.
Отобрал планшет у старшего сына и залез в интернет. Вторая же ссылка по запросу «ВОВ, деревня Бельское» прояснила картину. В сорок первом этот подступ к Москве охраняла дивизия артиллеристов, в помощь приставлен был казачий полк. Накануне сражения лошадей отпустили: в сорокаградусный мороз против танков они оказались не у дел.
Лошади потом возвращались к телам хозяев, дышали на заледеневшие лица, носились по полям и действительно излавливались деревенскими на прокорм. Всей деревней в сорок первом перезимовали на казачьих лошадях.
Спал Гущин плохо. Продать дачу в километре от картодрома, да еще и с привидением представлялось делом нерешаемым. Жить с ощущением провала, утвердиться в полноте своего поражения Гущину тоже было слабо́. Копыто, оказавшееся на редкость тяжелым, он сунул под кровать.
Наконец, наворочавшись, он забылся сном, а когда открыл глаза и взглянул на телефон, было четыре утра. Лил дождь. Стало совершенно ясно, что делать.
Быстро оделся, схватил сначала зонт. Потом оставил и нашарил в предрассветной мгле, застящей комнату, как серый дым, дождевик, вынул из-под кровати копыто.
Достал под навесом лопату.
Он шагал вниз и заглядывал в соседские окна – окна отвечали немотой. Идти было легко и скользко.
Спустившись, обернулся – деревенька спала. Доносился лишь жидкий гул с трассы.
Гущин дошел до строительного забора цвета электрик – то ли пластик, то ли металл крашеный. Сорвал лопатой замок.
Месиво. На опушке вместо заблудившегося каштана зияла воронка.
Он прошагал в точку, которую можно было считать центром. Вонзил лопату, начал рыть. Все заняло минут десять. Зарыл копыто, потоптался на месте, носком сапога разровнял землю. Просто.
Выйдя со стройплощадки, он, как это часто с ним бывало, поскользнулся, поднялся и пошел обратно в кровать.
Лошадь соткалась перед ним из дождя и перешла улицу, как обычно мерно раскачивая хвостом. Смотрела под ноги. Гущин притормозил.
Потом вдруг возникла еще одна, и еще, и четвертая. И они пошли перед ним вверх, на холм, бок о бок, хвосты раскачиваются, каждый в такт своей мелодии, как метрономы. Окутанные облаком пара. Потом побежали резво, похрипывая, вздымаясь, игриво взбрыкивая.
Гущин шел следом, любовался, дождь тек по лицу, было хорошо. Все было хорошо и, наверное, поправимо.
Тут вошел дед. Высокий, под притолоку, улыбчивый, видно, что хорошо за семьдесят, но очень крепкий. В руках – плед колючий. Протянул плед мне, сам шагнул к печке:
– Что, девушки, холодает?
Присев возле печки, открыл заслонку, начал тыкать внутри кочергою. Захлопнул. Поднялся легко, как сорокалетний. Отряхнул колени.
– Щас дрова…
Когда он вышел, повисло молчание. Мы с Анной Ивановной забыли, о чем говорили.
– Ты в плед-то завернись…
Я завернулась.
– Хорош, да? – спросила она, кивнув на дверь.
– В прекрасной форме, – согласилась я.
– Уже почти шестьдесят лет живем.
Я посмотрела на нее: вроде надо сказать «замечательно как». Но в том, как Анна Ивановна произнесла фразу, не было гордости. Она сидела, опустив плечи в грязно-белом пуховом платке. Она сидела так всегда, похожая на задумчивого снеговика – круглая, мягкая, неспешная. Примется рассказывать – рассказывает ясно, потихоньку. Молчать с ней было приятно. Мне еще ни с кем не приходилось молчать в дворницкой, при печке, осенью.
Квадратная, метров в шесть дворницкая приткнулась в конце длинного гулкого коридора, из которого расходились двери-гиганты в цеха. Ночью цеха выглядели уж совсем декорациями – пятиметровые потолки, мутное остекление, формы, печи – в одних. Гигантские транспаранты, прислоненные друг к другу, рулоны ватмана и холста – в других. Одно плохо – дворницкая была без батареи. Но дед так радостно топил печку, что жаловаться было грех.