Было трудно сказать, были ли на небе облака, или скорее это был туман. Это было сырое онемение, окрашенное тут и там, с невесомым желтовато-пепельным отливом, за исключением тех мест, где оно рассыпалось в ложно-розовый цвет или где замирало, переливаясь в синеву, но нельзя было разобрать, открывалось ли там небо или его покрывала другая синева.
Ничто не было ни определенным, ни неопределенным. Поэтому хотелось назвать дымом туман, потому что он не походил на туман, или задаться вопросом, туман ли это, или дым, потому что это было невозможно разобрать. Сам жар воздуха подпитывал сомнения. Это не была ни жара, ни холод, ни прохлада; казалось, он составлял свою температуру из элементов, выуженных не из жары, а из чего-то другого. Действительно, можно было бы сказать, что холодный на вид туман был горячим на ощупь, как если бы осязание и зрение были двумя чувствительными сторонами одного чувства.
Не было это и затушевыванием выступов или граней вокруг очертаний деревьев или углов зданий, которое приносит с собой настоящий туман, застывая, или полуоткрывает, полузатемняет настоящий естественный дым. Все предметы словно отбрасывали тень, неопределенно дневную во всех смыслах, ибо не было ни света, который объяснял бы это как тень, ни точки, из которой она бы отбрасывалась и которая оправдывала бы зримость этого.
Это даже не было зримо: это было словно исходным моментом, когда что-то начинает просматриваться, но повсюду одинаково, как если бы то, что открывалось, сомневалось, стоит ли ему появляться, или нет.
А какое было в этом чувство? Невозможность его иметь, сердце, истерзанное в голове, смешанные чувства, онемение пробужденного существования, усовершенствование чего-то в душе, словно слуха для окончательного и бесполезного откровения, всегда вот-вот появляющегося, словно истины, всегда словно истины, близнеца никогда не осуществляющегося появления.
Даже желание спать, которое напоминает мышление, не приходит, потому что простой зевок кажется усилием. Даже если отвести взгляд, это вызывает боль в глазах. И в бесцветном отречении всей души только внешние звуки вдалеке представляют собой недосягаемый мир, который все еще существует.
О иной мир, иные вещи, иная душа, которая чувствовала бы их, иное мышление, которое бы познавало эту душу! Все, даже тоска, кроме этого общего испарения души и вещей, эта синеватая неприкаянность неопределенности всего!
386.
Мы шагали, вместе и порознь, среди неожиданных лесных развилок. Движение наших шагов, бывших чем-то посторонним в нас, было едино, поскольку они были созвучны в мягком шуршании желтых и полузеленых листьев, устилавших неровности земли. Но было оно и разъединенно, потому что мы были двумя мыслями и общего между нами было лишь то, чем мы не были и что созвучно ступало по одной и той же слышимой почве.
Уже наступило начало осени, и, помимо листьев, по которым мы ступали, мы слышали, как постоянно падали, в резком сопровождении ветра, другие листья или звуки листьев, повсюду, куда мы направлялись или где прошли. Единственным пейзажем был лес, который заслонял все прочие пейзажи. Однако его как места и пространства хватало для тех, для кого, как для нас, жизнь была лишь созвучным и различным шаганием по поблекшей почве. Был, кажется, конец дня, любого дня или, пожалуй, всех дней, в одной осени — всей осени — в символическом и настоящем лесу.
Какие дома, какие обязанности, какую любовь мы покинули — мы и сами не смогли бы сказать. В это мгновение мы лишь шагали между тем, о чем забыли, и тем, чего не знали, пешие рыцари покинутого идеала. Но в этом, как в постоянном шуршании листьев, по которым мы ступали, и во всегда резком шуме неясного ветра заключался смысл нашего ухода или нашего возвращения, поскольку, не зная пути и не зная, почему мы оказались на этом пути, мы не знали, возвращаемся ли мы, или уходим. И всегда вокруг нас, не знавших, где и как они падают, шуршание наваленных листьев убаюкивало лес грустью.
Ни один из нас не хотел знать о другом, хотя ни один из нас не продолжил бы путь без другого. Компания, которую мы друг другу составляли, была разновидностью сна, который видел каждый из нас. Звук созвучных шагов помогал каждому думать без Другого, и сами одинокие шаги разбудили бы его. Лес целиком состоял из ложных полян, он сам словно был ложным или будто подходил к концу, но не заканчивались ни ложность, ни лес. Наши шаги продолжали звучать в унисон, и вокруг того, что мы слышали от листьев, по которым ступали, лился смутный шум падающих листьев в лесу, ставшем всем, в лесу, тождественном вселенной.