Кем мы были? Нас было двое или мы были двумя формами одного? Мы не знали и не спрашивали. Должно было существовать неясное солнце, потому что в лесу не царила ночь. Должен был существовать неясный конец, потому что мы шагали. Должен был существовать какой-то мир, потому что существовал лес. Однако мы были далеки от того, что было или могло быть, вечные путники, шагающие в унисон по опавшей листве, безымянные и невозможные слушатели падающей листвы. Ничего больше. Шепот, то резкий, то мягкий, неведомого ветра, бормотание, то громкое, то глухое, листьев, оказавшихся под ногами, отрывок, сомнение, исчезнувшее намерение, иллюзия, которой даже не было — лес, оба путника, и я, я, не знающий, кем из них я был, был ли я обоими, или никем, и присутствовал ли, не увидев конца, при трагедии отсутствия чего-либо, кроме осени, и леса, и ветра, всегда резкого и неясного, и листьев, всегда опавших или опадающих. И всегда, как если бы снаружи точно было солнце и день, было отчетливо видно, без какой-либо цели, шумное молчание леса.
387.
Я полагаю, что я — тот, кого называют декадентом, и что есть во мне, будто внешнее определение моего духа, это грустное мерцание поддельной отстраненности, которое дополняет неожиданными словами мою тревожную и мятущуюся душу. Я чувствую, что я таков и что я нелеп. Поэтому я стремлюсь, подражая гипотезе классиков, по крайней мере, представить в некоей выразительной математике декоративные ощущения моей замененной души. В определенный момент письменного размышления я уже не знаю, на чем сосредоточено мое внимание — на разрозненных ощущениях, которые я пытаюсь описать, как неведомые ковры, на словах, в которых я, желая описать само описание, запутываюсь, сбиваюсь и вижу нечто другое. Во мне образуются ассоциации идей, образов, слов — все отчетливо и расплывчато, — и я столь же говорю о том, что чувствую, сколь предполагаю, что чувствую; я не отличаю то, что подсказывает мне душа, от того, что образы, оброненные душой, взращивают на полу, и не различаю даже, звук ли грубого слова, или ритм вставленной фразы отвлекают меня от уже неясной темы, от уже зарождающегося ощущения и избавляют меня от необходимости думать и говорить, как большие путешествия, совершаемые, чтобы немного отвлечься. И все то, что, если я это повторяю, должно было бы принести мне ощущение никчемности, краха, страдания, придает мне лишь золотые крылья. Когда я говорю об образах, возможно, оттого, что злоупотребление ими предосудительно, у меня рождаются образы; когда я поднимаюсь над собой, чтобы отвергнуть то, чего не чувствую, я уже это чувствую, и само отвержение представляет собой ощущение с узорами; когда, потеряв веру в усилие, я хочу предаться потере — классический термин, пространственное и строгое прилагательное, — передо мной внезапно и ясно, словно солнечный свет, возникает как будто сонно написанная страница и буквы, выведенные чернилами моего пера, представляют собой нелепую карту волшебных знаков. И я откладываю себя, как перо, и свертываюсь, склоняясь без связи, далекий, промежуточный и кошмарный, достигший конца, словно тот, кто, потерпев кораблекрушение, тонет, видя чудесные острова в тех самых золотисто-фиолетовых морях, о которых он действительно мечтал в далеких постелях.
388.
Сделать чисто литературной восприимчивость чувств и переживаний, когда они случайно проявляются, обратить их в появившуюся материю, чтобы изваять из них статуи из текучих и лижущих слов…
389.
Девиз, который сегодня больше всего необходим моему духу, это девиз создателя безразличий. Больше, чем чего-либо другого, я хотел бы, чтобы мои действия в жизни заключались в том, чтобы учить других чувствовать все больше для себя и все меньше в соответствии с динамическим законом коллектива… Обучение этой духовной антисептике, благодаря которой станет невозможно заразиться пошлостью, кажется мне самой блестящей судьбой педагога сокровенности, коим я хотел бы быть. Если бы те, кто меня читает, научились — пусть и постепенно, как того требует предмет — не испытывать никаких ощущений от чужих взглядов и мнений других, то это в достаточной мере украсило бы оцепенение моей жизни.
Невозможность действовать всегда была для меня болезнью, имеющей метафизическую этиологию. Совершение жеста всегда было для моего чувствования вещей помехой, раздвоением во внешней вселенной; мысль о том, чтобы приняться за дело, всегда создавала у меня впечатление, будто я не оставил бы нетронутыми звезды и неизменными небеса. Поэтому метафизическое значение самого мелкого жеста рано получило внутри меня изумительное развитие. По отношению к действию я приобрел брезгливость трансцендентальной честности, которая с тех пор, как я закрепил ее в моем сознании, не дает мне поддерживать сильно обостренные отношения с осязаемым миром.
390.
Умение быть суеверным — это еще одно из тех искусств, которые, будучи доведены до пика, отличают высшего человека.
391.