Ваять в несуществующей тишине все наши мечты о разговорах. Погружать в онемение все наши мысли о действиях.

И надо всем этим, словно единое синее небо, отстраненно витает ужас к жизни.

414.

Но воображаемые пейзажи — лишь дым знакомых пейзажей, и тоска, с которой мы их воображаем, почти так же велика, как тоска, испытываемая при созерцании мира.

415.

Воображаемые персонажи ярче и правдивее настоящих.

Мой воображаемый мир для меня всегда был единственным подлинным миром. У меня никогда не было такой настоящей любви, полной жизни, крови и энергии, как та, что я испытывал к персонажам, созданным мною самим. Какое безумие! Я тоскую по ним, потому что они, как и прочие, проходят…

416.

Иногда, в моих диалогах с собой изысканными вечерами Воображения, в усталых сумеречных разговорах в предполагаемых салонах я спрашиваю себя во время тех пауз в разговорах, когда я остаюсь наедине с собеседником, скорее являющимся мною, чем другими, по какой именно причине наша научная эпоха не распространила свое стремление к пониманию на искусственные предметы.

А один из вопросов, на котором я задерживаюсь с большей истомой, заключается в том, почему, по образцу обыкновенной психологии человеческих и подчеловеческих существ, не изучается также психология — а она должна существовать — искусственных фигур и созданий, чье существование протекает лишь на коврах и картинах. Печально представление о реальности у того, кто ограничивает ее органической стороной и не вкладывает мысль о душе в статуэтки и ткани. Где есть форма, есть и душа.

Эти мои размышления наедине с собой — не праздное времяпрепровождение, а научные измышления, как и любые другие. Поэтому прежде, чем получить ответ, и не получая его, я считаю возможное актуальным и предаюсь в моих внутренних рассуждениях воображаемому созерцанию возможных аспектов этого осуществленного desideratum[45]. Едва я задумываюсь над этим, как внутри моего духовного образа возникают ученые, склонившиеся над гравюрами и знающие, что эти гравюры представляют собой жизни; исследователи тканей с микроскопами вырастают из ковров; физики — из широких и колеблющихся очертаний рисунка; химики — да, из представления о формах и цветах в картинах; геологи — из стратиграфических слоев камей; психологи, наконец — и это самое важное, — отмечающие и обобщающие одно за одним те ощущения, которые должна испытывать статуэтка, мысли, которые должны проходить через узкую психику персонажа картины или витража, безумные порывы, неудержимые страсти, случайные сопереживания и ненависть и ‹…› которые они испытывают в этих особых застывших мирах смерти, в вечных жестах барельефов, в мертвых мирах персонажей тканей.

Литература и музыка больше прочих искусств открыты для изощренности психолога. Персонажи романов, как всем известно, столь же реальны, как и каждый из нас. Некоторым аспектам звуков присуща окрыленная и быстрая душа, но восприимчивая к психологии и социологии. Ведь — невеждам хорошо бы это знать — общества существуют в цветах, звуках, фразах, и есть режимы и революции, царства, политики и ‹…› — они существуют абсолютно, без метафизики — в инструментальной совокупности симфоний, в организованной целостности романов, в квадратных метрах сложной картины, где наслаждаются, страдают и смешиваются колоритные позы воинов, влюбленных или символических персонажей.

Когда разбивается чашка из моей японской коллекции, я представляю, что причиной этого была не неловкость рук служанки, а скорее беспокойство персонажей, обитавших на изгибах этой фаянсовой ‹…›; мрачная решимость совершить самоубийство, охватившая их, не пугает меня: они воспользовались служанкой, как один из нас воспользовался бы револьвером. Знать это значит находиться за рамками современной науки, и я это знаю совершенно точно!

417.

Я не знаю другого такого удовольствия, как чтение книг, хотя читаю я мало. Книги — это представления мечтам, а в представлениях не нуждается тот, кто, с легкостью жизни, вступает в беседу с ними. Я никогда не мог читать книгу, полностью погружаясь в нее; всегда, на каждом шагу, комментарий разума или воображения мешал последовательности повествования. Спустя несколько минут пишущим становился я, а то, что было написано, не находилось нигде.

Мое излюбленное чтение — это повторение заурядных книг, которые спят со мной рядом, у моего изголовья. Две из них не покидают меня никогда — «Риторика» отца Фигейреду[46] и «Размышления о португальском языке» отца Фрейре[47]. Эти книги я всегда внимательно перечитываю; и, если верно, что я их уже прочитал много раз, верно и то, что ни одну из них я не читал последовательно. Этим книгам я обязан дисциплиной, которую считаю для себя почти невозможной — правило писать объективно, закон разума, предписывающий, как должно писать.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги