Улица хмурилась насыщенным и бледным светом, и тусклая чернота содрогнулась от востока до запада мира от грохота раскатистых взрывов… Суровая грусть грубого дождя усугубила черный воздух некрасивой насыщенностью. Холодный, теплый, горячий — всё одновременно — воздух повсюду был неправильным. А затем в просторном зале клин металлического света прорвался в покой человеческих тел и россыпь звуков обрушила со всех сторон внезапный ледяной удар, рассыпаясь в жесткую тишину. Звук дождя ослаб, как более мягкий голос. Шум улиц ослаб тревожно. Новый свет с резкими желтоватыми тонами драпирует глухую черноту, но теперь проявилось возможное дыхание до того, как кулак дрожащего звука мгновенно отразился эхом с другой стороны; словно прерванное прощание, гроза начинала исчезать.
…Долго, затухающе шепча, без света в нарастающем свете, трепет грозы успокаивался в далеких просторах — он перекатывался в Альмаду…
Внезапно расплющился яркий свет. Все вдруг замерло. Сердца на мгновение остановились. Все люди очень чувствительны. Тишина ужасает так, как если бы в ней была смерть. Звук нарастающего дождя приносит облегчение, как слезы. Наползает свинец.
223.
Меч вялой молнии печально ввалился в широкую комнату. И последовавший за ним звук, словно глубокий задержанный вздох, прогремел, проникая вглубь. Громко заплакал шум дождя, как плакальщицы в промежутках между разговорами. Мелкие звуки беспокойно зашелестели здесь, внутри.
224.
…тот эпизод воображения, который мы называем реальностью.
Уже два дня из серого холодного неба льет дождь — его цвет удручает душу. Уже два дня… Мне грустно чувствовать, и я размышляю об этом у окна, под шум капающей воды и льющего дождя. Мое сердце подавлено, а воспоминания преобразуются в тревоги.
Без сна, без причины, чтобы хотеть спать, я испытываю сильное желание спать. Некогда, когда я был счастливым ребенком, во дворе соседнего с нашим дома жил голос разноцветного зеленого попугая. В дождливые дни его речь никогда не становилась грустной и выражала, не сомневаясь найти убежище, любое постоянное чувство, которое парило над грустью, словно преждевременно появившийся граммофон.
Я подумал об этом попугае потому, что мне грустно и о нем мне напоминает далекое детство? Нет, я подумал о нем по-настоящему, потому что из нынешнего соседнего двора доносятся прерывистые крики попугая.
Все меня путает. Когда я полагаю, что помню, я думаю о чем-то другом; если вижу, не замечаю, а когда отвлекаюсь, вижу отчетливо.
Я поворачиваюсь спиной к серому окну, чьи стекла обдают холодом касающуюся их руку. И, благодаря чарам полумрака, я вдруг уношу с собой интерьер старого дома, за которым, в соседнем дворе, кричал попугай; и мои глаза засыпают от всей неисправимости пережитого.
225.
Да, закат. Неторопливо и рассеянно я дохожу до конца Таможенной улицы, и, когда передо мной открывается Террейру-ду-Пасу, я отчетливо вижу бессолнечность западного неба. Это зеленовато-голубое небо переливается в серо-белый оттенок там, слева, где над горами на другом берегу скученно таится каштановый туман с мертвенно-розовым отливом. Великий покой, которого нет у меня, холодно разлит в абстрактном осеннем воздухе. Я страдаю оттого, что не испытываю смутного удовольствия от предположения о его существовании. Но, на самом деле, нет ни покоя, ни его отсутствия: лишь небо, небо всех млеющих цветов — бело-голубого, все еще синевато-зеленого, бледно-серого между зеленым и голубым, смутные тона цветов облаков, желтовато затемненных ушедшим красным. И все это — образ, который растворяется в то же мгновение, когда его видишь, в промежутке между ничем, крылатый, помещенный в вышине, в тонах неба и тревоги, пространный и неопределенный.
Чувствую и забываю. Ностальгия, которую испытывают все люди по всему, вливается в меня из холодного воздуха, словно опиум. Во мне — экстаз созерцания, сокровенный и поддельный.
Со стороны отмели, где закат солнца все больше клонится к концу, свет затухает в мертвенной белизне, голубеющей в холодной зеленоватости. В воздухе висит оцепенение того, что недостижимо. Пейзаж неба громко молчит.
В этот час, когда меня переполняют чувства, я хотел бы обладать полноценным лукавством выражения, вольной прихотью определенного судьбой стиля. Но нет, лишь высокое небо есть все, далекое, упраздняющее себя, и испытываемое мною переживание, которое состоит из многих, сомкнувшихся и спутавшихся, это лишь отражение этого ничтожного неба в некоем озере внутри меня — озере, заточенном среди торчащих утесов, молчаливом, как взгляд мертвеца, в котором созерцает себя забытая вышина.
Сколько, сколько раз меня, как сейчас, тяготило чувство того, что я чувствую — чувство словно тревоги от самого бытия, беспокойство от пребывания здесь, тоска по чему-то другому, что осталось непознанным, закат всех переживаний, чувство того, как я желтею, увядая в серой грусти, в моем внешнем осознании себя.