Но мы, которым выпало счастье прийти в мир после него и оказаться в доме, полном всего того, что наши отцы, деды и прадеды собрали, скопили, нагромоздили, мы были бы глупцами, если бы сожгли свои закрома под тем предлогом, что наша земля продолжает родить!.. Старик Адам был дитя! Я и есть старик Адам: я тот же человек, но я за это время вырос. Мы с ним на одном стволе, но только моя ветка выше. Любой удар топора по дереву, ранящий одну из ветвей, отдается и в моей листве. Горе и радость вселенной – мои. Кто-то страдает, а больно мне; кто-то счастлив, а мне радостно. Еще лучше, чем благодаря жизни, я ощущаю благодаря книгам братство, которое объединяет всех нас – и бедоносцев, и венценосцев; ибо и от тех и от других ничего не остается, кроме пепла да пламени, которое, вобрав в себя самую сущность наших душ, превратившись в нечто единое и многообразное, поднимается к небу, воспевая кровавыми устами славу Всемогущему Жизнедавцу…
Так я мечтаю, лежа у себя на чердаке. Ветер стихает. Смеркается. Снег задевает краешком крыла за оконное стекло. Мгла подкрадывается. Глаза мои слипаются. Я склоняюсь к книге и слежу за рассказом, ускользающим от меня разом. Вожу носом по странице и, как собака, взявшая след, чую запах человечий. Ночь все ближе. Вот она уже тут. Дичь ускользает от меня и мчится прочь. Я останавливаюсь посреди леса и с сердцем, бьющимся от погони, прислушиваюсь к звукам убегающей дичи. Чтобы лучше видеть в потемках, закрываю глаза. И мечтаю, лежа, не шевелясь. Я не сплю, я перебираю свои мысли; временами взглядываю на небо, виднеющееся в окно. Протянув руку, дотрагиваюсь до стекла и вижу эбеновый купол, по которому чиркнула кровавой каплей падучая звезда… Еще одна и еще… Огненным дождем озаряется ноябрьская ночь… Вспоминается комета Цезаря. Может, это его кровь струится в небе…
Опять светло. Я все еще мечтаю. Воскресенье. Поют колокола. Мое воображение пьяно их гулом. Оно заполняет весь дом, от погреба до чердака. Оно испещряет книгу (ах, бедный Пайар!) моими замечаниями на полях, комната сотрясается от грохота колесниц, тяжелой поступи войска, трубного гласа и конского ржания. Стекла дрожат, в ушах звенит, сердце замирает, я готов прокричать:
–
А мой зять Флоримон, заглянувший ко мне, смотрит в окошко, шумно зевает и говорит:
– Нынче на улице ни души!
Старый дурак, я ощущаю в себе томность и мечтательность, как в отрочестве. (Я отказался стареть и молодею; если так пойдет дальше, скоро превращусь в ребенка.) Словом, сердце мое полно призрачных ожиданий, как у Роже, глазеющего на Альсину98. Я на все смотрю растроганным взглядом. В этот день я и мухи не обижу. Я истощил запас былых проказ!
Мне казалось, что я в комнате один, как вдруг я увидел Мартину, сидевшую в углу. Я и не заметил, как она вошла. Вопреки своему обыкновению, она не произнесла ни слова, а просто уселась в углу с рукоделием в руках, не глядя в мою сторону. Я ощутил потребность поделиться с другими своим блаженным состоянием. И сказал первое, что пришло в голову (чтобы завязать разговор, годен любой повод):
– Почему это сегодня звонили в большой колокол?
– В честь дня святого Мартина, – ответила она, пожав плечами.
Я упал с облаков. В своих грезах – мыслимое ли дело! – я совсем забыл про святого, покровителя моего города!
– Сегодня день святого Мартина? – переспросил я и тотчас разглядел в толпе плутарховых героев и героинь – моих новых приятелей – давнего друга (той же величины, что и они), всадника, отсекающего мечом кусок своего плаща.
– О-хо-хо, старый куманек, как я мог забыть, что нынче твой денек!
– Ты этому удивляешься? – спросила Мартина. – Давно пора! Ты позабыл обо всем на свете, о Господе Боге, о семье, о бесах и святых. И о Ма́ртине, и о Марти́не, для тебя уже ничего не существует, кроме твоих окаянных книг.
Я рассмеялся – давно уж приметил я ее недобрый взгляд по утрам в сторону томика Плутарха, с которым я спал в обнимку. Женщины никогда не любили книг бескорыстной любовью, видя в них либо соперниц, либо любовников. Читающая девица или женщина предается любви и обманывает мужчину. Поэтому, заставая за чтением мужчину, они поднимают крик, обвиняя его в измене.
– Это Ма́ртина вина, – сказал я, – он что-то вовсе не показывается. А ведь у него осталась половина плаща. Он бережет ее, а это нехорошо. Что поделаешь, дочурка? Жизнь так устроена, негоже позволять забывать о себе. Коль ты это позволишь, так тебя и забудут. Запомни этот урок.
– Я в нем не нуждаюсь, – отвечала она. – Где бы я ни была, все обо мне помнят.