Когда за нордарцем закрылась дверь, Уульме снял с пояса драгоценный кинжал, который когда-то давно подарил ему отец, и долго водил пальцем по выпуклым крупным рубинам, крепко вделанным в рукоять. Несмотря на долгие годы добровольного изгнания, на все клятвы не вспоминать об отчем доме, которые он тысячу раз давал сам себе, Уульме не смог вот так просто отпустить оннарского купца, не смог побороть огнем вспыхнувшее желание послать весточку домой, пусть и не надеясь, что она дойдет. Если старик не солгал, то рано или поздно весть об умелом Уульме дойдет и до Угомлика. И родители его поймут, что сын их жив. И, может быть, даже не будут его стыдиться. В последнее предположение Уульме, впрочем, не верил — нельзя простить его после того, что он сделал.
Ойке, в ее четырнадцать лет, никто не давал больше одиннадцати, такой маленькой и щуплой она была. Да и с чего ей было полнеть да наливаться соком — с утра и до ночи она скребла котлы, стирала порты, мела полы и исполняла поручения хозяина да хозяйки, лишь изредка присаживаясь, чтобы дать роздых ноющей спине.
Худая, бледная, с ржавыми жесткими волосами, всегда молчаливая и покорная, она всем своим существом так раздражала Малу, державшую постоялый двор на выезде из Олеймана, славного града Северного Оннара, что та не скупилась ни на оплеухи ни на обидные прозвища.
— Шевелись, поганка! — кричала она, стоило ей показаться, что ее маленькая служанка недостаточно расторопно исполняет приказы.
То, что Ойка приходилась ей дальней родней, раздражало Малу еще больше — даже мысль о том, что у нее одна кровь с таким невзрачным забитым созданием, была ей отвратительна. Но не только некрасивость Ойки была тому причиной — девочка пугала ее своей непохожестью на других людей, Мале простых и понятных, таких, на которых достаточно взглянуть один раз, чтобы узнать об их мыслях и желаниях. Дети всегда радуются сладостям да игрушкам и боятся окриков и шлепков, соседским бабам слаще сахара возможность посплетничать и поругаться, вцепившись друг дружке в волосы, постояльцы обычно хотят только набить утробу да растянуться на перине, чтобы назавтра продолжить свой путь, совсем еще юные девы алкают похвал и подарков, а пылким юношам довольно намекнуть на их молодецкую стать, чтобы они, размякнув как клецки в кипятке, послушно побрели сполнять чужую волю. Только Ойка была другой.
— Будто сердце взрослой женщины сидит в щуплом теле ребенка! — как-то поделилась с мужем Мала. — Она глядит на тебя так, будто сто лет живет на этом свете, и хоть избей ее до смерти, взгляда не переменит.
Да, взгляд синих, как море, глаз и вправду был лишен как ребячливой живости, присущей всем малышам, так и сладострастной истомы, коя была у девушек, уже познавших свою красу. Ойка глядела прямо перед собой, не меняя выражения лица ни когда Мала, охрипнув от крика, поносила ее последними словами, ни когда тело ее сводило судорогой от непосильной работы, ни когда постояльцы, упившись, подзывали ее к себе и, смрадно дыша, требовали принести еще пива или браги.
— Какая-то она порченая! — продолжала жаловаться Мала. — Сразу видно. Не зря говорят, что боги шельму метят. Только взгляни на ее мучнистое лицо да ржавые волосья, сразу поймешь, что выродок.
Мале и в голову не приходило, что не будь она такой резкой с девочкой, не осыпай ее проклятьями без всякого повода вовсе, приласкай она Ойку хоть раз, в глазах ее зажегся бы огонек, в миг преобразивший некрасивое лицо.
Гости, представлявшие собой люд простой и грубый, увидав такое отношение к красноволосой девочке, тоже не считали нужным подбирать слова и частенько осыпали Ойку такой бранью, какую в своей жизни мог услышать лишь самый злобный, самый упрямый, самый ленивый на свете осел.
— Ты поглянь, — говорили они, тыча пальцем в маленькую служанку, — какая уродина! На голове будто солома жженная, а лицо белое, как у мертвяка.
— Да и ростом невелика, — отвечали им. — Экий недоносок.
Итка, хоть и был братом Ойки и работал с ней же на постоялом дворе, ни разу за все время не решился заступиться за сестру. Ему было почти семнадцать, но и статью и силой он напоминал еще неоперившегося птенца, но никак не взрослого мужчину. Куда уж ему огрызаться сквернословам?
Ночью, когда гомон постоялого двора стихал, а гостям больше не требовалось подносить пиво да перестилать кровати, Ойка с Иткой садились на низкий забор и смотрели на далекое небо, сверкавшее тысячей ярких огней.
— Ты не слушай их, Ойка, — увещевал сестру Итка, гладя ее по тощему плечу, высовывшемуся из слишком большого для девочки платья. — Что пьяных-то слушать да на ум брать?
— Я и не слушаю, — заверяла его Ойка. — Они говорят, да будто не мне.
Ойке было семь, когда их мать умерла, перед смертью успев упросить Малу, свою дальнюю родственницу, присмотреть за двумя детьми. Мала, которой сразу не понравилась ни девочка с красными, точно огонь волосами, ни чернявый мальчуган, впрочем, отказать не смогла, хотя и долго ругала себя за то, что так неосмотрительно взвалила на себя два лишних рта.