– А староста Струсь? – спросил пан Микулашский.
– Его нет среди них, мосце пане, – ответил гайдук.
Вот что такое опыт житейский и войсковой, – удовлетворенно подумал пан Микулашский, – и без посланца я все это знал… А с чего бы?.. Может, по неведомому мне промыслу Господь открывает мне свои прикровенные тайны?..
Тем временем вартовые гайдуки отправились по шатрам будить значных дворян. Кто-то спросонья ругался, кляня почему-то несчастного старосту Струся с его приключением и толикой бездарностью. Взлохмаченные головы там и сям уже высовывались из походных шатров.
Пан Микулашский готов был шутить и произносить некие легкие словеса и далее, подтрунивая над незадачливым старостой, но внезапно в самом себе вспомнил-увидел нечто необычайное: свою Агнешку, отразившую в лике своем юную мать, его жену Молгажату, какой он любил ее еще в юности, – увидел Агнешку и рослого пожилого полковника-запорожца, – полковник это вроде как был атаманом каких-то козаков, – и он почему-то знал о том доточно и верно, хотя впервые видел этого человека, – так снова ему что-то приоткрылось таинственное и еще не произошедшее, обдавшее холодом, ужасом: в неких стенах, росписью схожими с церковными, дочь его и полковника венчал какой-то православный священник, – и вооруженные люди в красных козацких жупанах держали над их головами венцы…
Горечь и ужас поднимались в душе у пана Микулашского, а вокруг длилось то, чему суждено было вскоре закончиться, и наступить этому, что нежданно-негаданно увидел в себе… Хотя, – спасительно и облегчающе забилась мыслишка, – эта фантазия некая… Мало ли что привидится ночью без сна… Что из нее?.. Не следует быть столь суеверным, да и как, если размыслить, дочь моя, сохраняемая крепко в семье, возможет соединиться с каким-то полковником-стариканом, или кто там он есть… Да и есть ли, – беда какая со мной, – привидевшееся мню сущим…
И уже весело, забыв почти обо всем, вытолкнул из себя некие сугубые и ненужные словеса, обращенные к шляхтичам:
– Что, панове, добре повоевали во сне?.. Сворачивайте шатры и сбирайте приладье свое, досыпать будем в городе, а старостину бочку мальвазии почнем распивать прямо с утра!
– Что случилось, пан Микулашский, – спросил некто, – ты столько слов говоришь, что не пойму: враг, что ли, движется, или староста Струсь бочку вина катит к нам для сугрева?..
Горожане, пришедшие из Брацлава, двигались уже между шатрами. В их руках помигивали свечные закрытые фонари. Никто из них не произнес ни слова – это показалось странным пану Микулашскому, и он открыл было рот вопросить их о городской справе, как из темноту негромко хлопнул выстрел семипядного самопала, и в остаточном движении мысли, воспоминания и предчувствия, невесть как соединившиеся в нечто единое, пан Микулашский обреченно вдруг понял, что сей выстрел был предназначен ему, и теперь всему тому предначертано сбыться, что увидел в себе он нечаянно, будто бы близкое и неотвратимое будущее коснулось его прежде свершения…
Пуля вошла глубоко в его горло, предварив и прервав звук последнего слова, обсыпав полость рта горячими осколками раскрошенных ударом зубов.
Венец, серебряный венчальный венец над русыми волосами Агнешки… Быть по сему…
Руки пана Микулашского взлетели к лицу, и в мертвых уже блестящих глазах, устремленных во тьму его будущ
В ту же минуту в круг света вступил высокий и видный собой черноусый козак в богатом жупане, покрытом парчой и подбитом московскими соболями, в собольей же шапке, с богатой домахой, ножны которой были уставлены смарагдами и кроваво взблеснувшими рубинами. Он тяжело посмотрел на онемевшую шляхту и сказал за спину, в темноту, слегка обернувшись:
– Хорошо бьешь огненным боем, Саула…
– Обычное дело, гетмане… – ответил из темноты атаман одного из запорожских куреней.
Павло Наливайко, окинув еще раз взором полуодетых дворян, сказал тому же Сауле:
– А этих стрелять не надо… Пусть останутся жить… Пусть погуляют с голыми жопами…