Все складывалось пока хорошо, если не считать моего побитого рыла. С новыми моими боевыми друзьями-жолнерами мы расположились на широкой дубовой лавке за таковой же дубовой столешницей и до отвала наелись сытной, наваристой юшки, зовомой в граде Луцком barszcz ukraiński, с салом и чесноком, вместо хлеба заедая другим здешним чудом под названием pierogi ruskie. Ну, само собой разумеется, раз все оплачивалось коштом Ивана Богослова, мы не преминули пропустить по паре кухлей пенного монастырского меда, который творился в маетностях Кирилла Терлецкого, а именно, как после все мне открылось в подробностях, в Жидичинском Николаевском монастыре, с выгуком здравицы «век ей стоять – церкве столечное Луцкое, у замку епископском верхнем!». Мед сей удивительно вкусный и насыщающий не токмо телеса наши грешные, но и души, приготовлялся с великой любовью и тщанием по тайным рецептам самим архимандритом Григорием Балабаном. После третьего кухля, пеной которого совсем забило памороки как мне, так и сопроводителям-жолнерам моим, они среди прочего словесного застольного вздора принялись рассказывать мне о прежнем настоятеле вышепомянутого Жидичинского монастыря Аароне Шибовском, не по-иночески веселом и игривом парняге, печально прославившемся не токмо смертоубийством ближнего своего, что в наши смутные и не покойные времена было не Бог весть чем особливым, но и тем, что будучи помрачен велиим воинством бесовским, брани с которым он не смог вынести по заветам прежде почивших великих отцов, – да и была ли еще эта брань? – я так понял, что он и не противился особливо сладострастным нашептываниям силы нечистой, – сей Аарон счел разумным и необходимым разогнать настоятельским посохом чернецкую братию и наполнить вместилище стен монастырских самыми непотребными волынскими девками и «иметь с ними мерзкую справу Богу», – как я позже прочел в сокровищнице документов под Стыровой вежей, где свален был луцкий судовый архив. Завершив свой рассказ, жолнер, усталый от монастырского меда, без меры оросившего борщ украинский и пироги русские в брюхе несытом, удалился в эмпиреи заслуженного отдохновения. Другого же сотрапезника моего рассказ этот нисколько не тронул. Я же, братцы мои, призадумался, насколько сие было возможным после побоев, меда и жатвы обильной в шинке призадуматься о чем-то подобном, что, знать, в веселое вельми место привел меня Бог.
И был в том промысел обо мне особливый. Тогда же, по молодому своему естеству, разгоряченному к тому же монастырским медом, я отпустил на самотек живую силу воображения своего, в красках, звуках и сопутствующих событию образах представил себе этого развеселого архимандрита, коему более подходило именование архибандита, рекомого Аарона За-Шибовского, танцующего краковяка, задрав подол рясы, с распутными девками, а потом творящих все остальное, – и как бы пьян ни был я в этот день, горькая усмешка зародилась, проницав пенный хмель, в глубине души моей грешной, ибо подобное, как я понимал, отнюдь не было редкостью в нарастающей снежным комом смуте духовной, – и наполнялась исподволь земля наша, веси наши и храмы такими вот лжеучителями, лжепастырями, лжеправедниками.
Растелешившись в тепле на дубовой лавке в шинке, заполненный под гортань медом, не ведал я до поры, что совсем скоро предстоит мне волею судьбы заглянуть в потаенное укрывище луцких пороков и даже составить некий реестр неправедности и бед, воспоследовавших по оным грехам луцких владычных людей… Теперь же, сквозь туман хмеля жидичинского, я размышлял, будто трезвый, что вера наша, от греков принятая, и Церковь наша, Владимиром равноапостольным фундованная до конца грядущего времени, колебались и зло страдали от таких вот архибандитов с пастырскими жезлами, аки трость, под жесткими ледяными ветрами западного зловерия, подкапывались хладно-ласковыми иезуитами, перекупались за почетные кресла-седалища в сейме варшавском, и временами казалось в отчаянии, что сам сатана правит тризну в нашей поверженной Церкви.