Проводя дни напролет за разбором старых судовых актов, я получал какое-то странное, с оттенком некоей душевной болезни, удовлетворение, – странное оттого, что копание и перенесение обнаруженных актов в Книгу гродскую было отчасти подобно подглядыванию за чужой прикровенной жизнью, за ее смешными недоразумениями, за чужой скорбью, обманутостью и угасшими страстями. Старые склоки людей, умерших еще при короле Стефане Батории и раньше еще, при Сигизмунде II Августе, печалили мою душу бессмысленностью и нелепостью, и даже сквозь писарский канцелярит просвечивал ощутимо огонь давней вражды и забытых судовых дележей. Подспудно и неотвратимо выступало из подбашенной тьмы, тишины и моего уединения превеликого и необычайного пронзительное понимание некоей тщеты человеческого бытия, человечьей своевольной нелепости, младенческой слепоты и убожества под этим седым вечным небом, на этой орошенной кровью и потом земле… Так восставали в кромешном безмолвии и темноте, сгущенной за малым кругом света от моего каганца, освещавшим разве что пересохлый, желтый от времени лист документа и каламарь с гусиным пером, вокруг своих малых и никчемных ныне забот недавние значные люди волынской земли, разумевая жизнь свою бесконечной, а богатства нетленными, вовек пребывающими, – о, как забывчиво наше племя людское, как злокозненно и непостоянно оно! – и не помнит никто слово апостола Иакова о настоящем итоге земного стяжания: «Приидите ныне богатии, плачитеся и рыдайте о лютых скорбех ваших грядущих на вы. Богатство ваше изгни, и ризы ваша молие поядоша. Злато ваше и сребро изоржаве, и ржа их в послушество на вас будет и снесть плоти ваша аки огнь; егоже снискасте в последния дни».

Слушали вновь – и не слышали вновь же. Видели и не узрели. Какое же потрясение, какие беды и какой силы и сокрушительной жестокости войны потребны нам всем для того, чтобы опамятоваться?..

Со все возрастающей печалью я встречал день за днем и провожал вечер за вечером в своем сгустившемся и углубившемся зимнем одиночестве и неустанном сидении за старательной перепиской судовых актов, и жизнь моя как бы понемногу преображалась и перелицовывалась из живого течения своего, присущего только мне всем спектром богатых событий, проходимых земель, встреч с людьми, живыми и разными, красками и запахами нашей щедрой земли, – все это замедлялось в душе и в воспоминании, живые угли жара остывали, припадали белесой пленкой легкого пепла, схожей на архивную судовую пыль, и время обретало гулкость порожнечи, и, продолжая движение в отмеренных сроках, как бы стояло, ибо я не замечал ничего, погрузившись в иное. Подспудный подбашенный мир, заполняя душу мою, растворял в чужой и отраженной в ветхой судовой бумаге жизней и чаяний отошедших в вечность людей то немногое, что было мной, мою суть, или мой внутренний зрак, и я, перестав жить своим и живым, жил чужим и мертвым вполне, отраженным во мне, словно эхо. Это осмысливалось толчками усилия и преодоления вязкой и сварливой луцкой истории – истории новой, недавней и потому не особенно интересной для любителя летописания, но и эта никчемная история засасывала мозги и душу мои достаточно глубоко.

Контраст живого и мертвого, сегодняшнего и вчерашнего ощущался особенно остро, когда в мое бумажное затхлое логово под башней Верхнего замка, где крысы, отъедаясь на неотмщенных жалобах, подгрызали то, чего я не успел еще прочесть и занести беглым полууставом в Книгу гродскую Луцкую, спускался канцелярский писарчук и буркграбий наместник пана старосты Александра Семашко Юрий Кошиковский и прибавлял к моим актовым грудам добрую связку новых городских бед и вполне себе новостей, на свежей бумаге им занотованного и принятого не столь к исполнению урядом, сколько к бесконечному сохранению в гродском сундучном архиве, разгребаемом мною для какой-то химерной нужды, грешным бурсаком, забывшим уже о вольной воле полей, о щедривках и распевании утешного нашего. Глядя на новые связки от пана Юрия, я понимал, что жизнь там, наверху, все-таки продолжается. И это не давало моему духу окончательно угаснуть во тьме.

Так отраженно и запоздало обрел я и судовое свидетельство о собственном тайном доносе, которому придан был уже вид и достоинство гродского документа. Жалобу нынешнюю на не пойманных и потому оставшихся без ответа и наказания воров-козарлюг атамана Растопчи-и-забудь, принес уже сам пострадавший, добравшийся наконец-то до желанного ему стольного Луцка. В грамоте сей, мною же затем перенесенной в рекомую книгу, говорилось так о случившемся:

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже