– Война, – ответствовал им Петро Тимошенко. – Да только с кем? С серым поспольством? Со своим кровным народом, от коего вы, смердящие псы, взяли свой корень?!

– А с кем же? – удивились те отчайдухи. – Со своими и воюем!

– За что же? – полюбопытствовал тогда Тимошенко.

– А то гетман знает – за что. Наше дело малое есть: колоть и рубить… – и высверкнуло в голове одного, во тьме и в вооруженном довольстве, когда получивший меч на добро возвышается по неразумию своему над боронимыми, становится значным, забывая свой долг и обязанность, и сказал: – А мы, вот, противу Церкви воюем!

– То-то и видно, – сказал Тимошенко на это и кивнул расправщикам-гайдукам.

Без похода гибли буйные головы: один захлебнулся горилкой в шинке – еврея-орендаря за то изрубили в куски, как будто это он под локоть козака подтолкнул, другого посекли шляхтичи в обороне, третий был подступно убит, когда воровская ватага делила добычу. Отдал жизнь за седло. За него же и казнили убийцу.

В эти бездельные дни приходил кто-нибудь из старшины. Кто молчал выжидательно, кто спрашивал прямыми словами: доколе стоять? Ежели войскового похода не будет, не лучше ли распустить козаков по домам? Ждите в терпении, – говорил гетман на это, – еще натрудитесь вволю… Доколе же?.. – спросил он и себя самого, оставшись один и вынув из ножен домаху, пробуя ногтем синее острое лезо. – Ежели стратили Лободу, что же стоим? Даем шляхте оттянуться на кресы, на коронные земли? Ничего, – успокаивал сам себя, – если понадобится, и на тех землях достанем: хватит запалу и сил, хватит и козаков. И будто бы встало внутри – твердо и непреклонно – единое слово, чаемое во все эти дни ожидания: до Покрова Пресвятой Богородицы… Да, перетерпим до Покрова, запорожского светлого праздника, тогда и начнем, ежели не прибудет к сроку сему Лобода…

Завершился год осенью, и грянуло малиновым перезвоном вересневое новолетие – какое по счету уже в жизни запорожского панотца? – надтреснутым от старости голосом, но торжественно-внятно, распевно чёл он по памяти на молебне кондак годового индикта: «В Вышних живый, Христе Царю, всех видимых и невидимых Творче и Зиждителю, Иже дни и нощи, времена и лета сотворивый, благослови ныне венец лета, соблюди и сохрани в мире град и люди Твоя, Многомилостиве…»

И просил Господа даровать им всем силу выстоять в смуте, в раздоре, – и выжить. С угасающей силой молился панотец Стефан о переможении зла, но зло было велико, бездонно, черно. Что мог он немощным словом своим, грешный и недостойный чернец войсковой, переживший себя самого?.. Другое застило прежде внятный солнечный свет: непокой и какое-то тягостное томление духа, усталость от дней, ему уже не принадлежащих по жизни, исполненных странной, не утихающей болью. Этой осенью зелени увядали невыносимо долго и скорбно, как бы что-то вещуя, и панотец обостренно думал о смерти. Благостно уходить в мир справедливейший в срок – в срок с самой маковки полдня судьбы. Он пережил – плохо ли, хорошо ли – время жизни своей, и полдень его отошел в некий дальний солнечный край, в кипение холодного света, где отжившие люди в молчании ждали его. Как ответить теперь на их безмолвное вопрошание?..

В том краю памяти, где все неизменно, отошедшие в полдне не отбрасывали теней на вечнозеленой земле, были все молодыми, нетленными и могучими, – он когда-то исповедывал их во грехах, – но в каких? – ныне ему следует исповедываться перед ними, дабы исходатайствовали прощение для него у Творца. Ныне – он знал – омыты они от напрасно пролитой крови, от черного гнева, от преступления заповедей. Он всегда внутренне пребывал вместе с ними, с родными по времени полдня, силе, стояния противу тьмы, набредающей от полуденных стран, – и многие дни, после них, слились как бы в один – долгий день его жизни, где не было тайны малейшей под светом небесных очей чудотворной иконы, оставшейся ему на почитание и бережение опять же от них, изгибнувших в смертном подвиге жизни.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже