И был он жив, силен и не стар, труждался пред Покровой в храме, молебствовал словом и душой за всех и за вся, и некогда, зайдя по забытому делу в курень, увидал, как козаки привечают захожего кобзаря из бродящих по мироколице слепцов, сивого, убеленного долгими и многотрудными зимами. Глазами ничего не видел кобзарь от дней юности своея, но дан был ему острый слух, острая память, дар глагола о жизни и днях, коих другие по обычности не замечали, и слагал кобзарь песни-думы, долгие, как зимние ночи в открытой степи, тоскливые, как завывания ветров в осеннюю непогодь, расцвеченные лукавым усмехом сквозь вологую дымку одиночества и печали. Знал нечто лирник-кобзарь о потаенной, скрытой от досужих мыслей и глаз сердцевине дней человеческих – панотец, присевший в круг козаков, отчетливо это почувствовал, – и песнопения, думы его были как будто об этом, но при всем даре своем, при полной мере одиночества и печали, не было единого слова о сей сердцевине, о главном, хотя панотец видел, как жадобно выпрастывается душа кобзаря из телесных оков в достижении огнедышащей сути, и не было в земном языке равных по значению слов.
И потому удваивалась в думе печаль, и утраивалась, и не было конца осенней тоске, и горела на ветру жестокого времени большая и светлая душа кобзаря, словно вобравшая в себя все и вся, произошедшее на этой земле. И поневоле выпевал кобзарь под дребезжащие перезвоны траченной временем кобзы о разлуках в степных хуторах сыновей с матерями, мужей с женами, братьев с сестрами, о смертях на степных кордонах вольных воинов-запорожцев, о Савур-могиле, откуда посылает прощальное слово любви в родные пределы закованный в цепи козак, – кружились в курене войсковом огненные словеса, и каждое стремилось к истоку сущего Слова, но сгорало, как неосторожная бабочка в пламени каганца густой летней ночью, едва приближалось к некоему незнаемому рубежу, за которым простиралось уже глухое молчание. И пел кобзарь тихим надтреснутым речитативом, будто душе непокойной своей, припоминая невиданную земными очами синь и широту полуденного Черного моря, где затерялись между небом и водами козацкие байдаки, идущие на смертный промысел к стенам Царьграда, порабощенного поганым магометанином-турком, и молятся в открытом соленом просторе козаки Богу в виду турецких каторг-галер, прощаются друг с другом, исповедуются в грехах своих не исповеданных морю, крутым небесам и куренному атаману, – и тот отпускает им все, и вынимает кривую домаху из ножен: байдак подходит к галере… В неравной схватке погибают безымянные запорожцы – их изувеченные тела, окрашивая зеленоватую воду источаемой кровью, качаются на высокой и мерной волне, словно в младенчестве, на теплых материнских руках, и видит павших товарищей единый оставшийся жить, воин отважный, спутанный вервием для дарунка султану, козак по имени Байда…
И остановилось тут сердце в груди панотца, потемнело от прихлынувшей крови в глазах и сама собой рука взлетела к горлу, перехваченному суд
Сквозь багровую тьму он посмотрел на козаков, слушающих слепого, – их лица были недвижны, суровы. Никто из них не знал Байду. Никто из них не слышал о нем до сего.
– Остановись, бандурист, – выдохнул панотец. – Что знаешь ты об именованном Байде, что тревожишь душу его словесами?
Замерла в медных струнах черная сухая рука, кобзарь повел в сторону панотца на голос белыми своими очами и сказал:
– Я не знал Байды. Но люди, выкупленные из неволи, рассказывали о нем много лет назад, когда я был еще молодым, в Киеве, под стенами Печерской обители, – я запомнил, – и смятенная его тень не давала покоя душе…
– Но что ты знаешь о нем?!. – взъярился священник – О его делании, жизни, страдании?..
– О нем уже не знает никто, – сказал кобзарь, – его други страчены в бранях, а кто уцелел – умер от долготы дней… Говорю же, я был еще молодым, – и пуста ныне земля, и безвидна…
– Но обитель, под стенами коей ты слышал о нем, все стоит… – тихо, раздумчиво сказал панотец.
– Да. Стоят над Днепром горы киевские. Стоят храмы Божии, фундованные великим Владимиром и его сыновьями. Чтится в церквах пещерных – и повсюду – память преподобных отец наших Антония и Феодосия… Немногое остается во времени бессмертным и непреходящим, так останется ныне и значный Байда-козак со своим непокоем – в слове, в думе, всегда…
– Панотче Стефане, – сказал один из козаков, – хай поет дальше. О чем тут рядить, коли было сие в седой давнине?..
В давнине…