– Я разве говорил о жестокости? Нет. Милосердие – это неисповедимая и непредрекаемая глубина, коей нам до конца не постичь. Всеобъемлюще милосерден только Бог. Мы же, по неразумию, под видом милосердия можем творить и зло, разумевая его как добро. Вот ты, знаю, вернулся к униатской могиле. Зачем?
– Я откопал того расстригу, казненного по слову судьи. Он не умер еще, – и я даровал ему волю и жизнь…
– И это – ты думаешь – истинное милосердие? – спросил панотец.
– Не знаю. Думаю, этого было недостаточно. Потому что душой я его так и не смог простить.
Священник молча покачал головой и задумался, глядя в надвигающиеся осенние сумерки.
И сказал:
– Непрост путь твой, Павло. Вижу и слышу большую силу в тебе, – но как распорядишься ты ею, – не знаю. То, что ты сделал, – не милосердие, нет, но ошибка, если не сказать большего. Ты обманулся. Этого не стоило делать.
– Почему?
– Во-первых, ты преступил войсковой приговор, нарушив тем соборное решение многих тысяч козаков, нарушив исконные вольности Запорожья. Не Тимошенко придумал – по злобе своей – сей приговор, но народ чрез него. Уже через это достоин ты лишения гетманства и извержения прочь.
Лицо Павла потемнело, наливаясь бурой разгоряченной гневом кровью.
– Не сердись, гетмане, на правду, говоримую в очи. Сам знаешь, что никогда не было на Сечи произвола. Всякое было, но никто никогда не ослушивался черной рады. И в этом тоже вижу я залог наших вольностей и несгинения в грядущих веках…
– Оставь, панотец, речь о грядущем, – мрачно сказал на это Павло. – Что же во-вторых?
Снова печально и мудро усмехнулся священник и опять покачал головой, глядя мимо Павла и видя нечто такое, чего Павло увидеть не мог.
– Ты непокорный и своевольный, сынок: быть беде от твоего рекомого милосердия… Но что поделаешь тут, – дай Бог пред смертной мукой твоей тебе покаяние…
– Я еще жив, панотец, и хватит об этом! Так что же другое?..
– Расстрига тот действительно достоин был смерти, – и это свидетельствую я, православный русский священник, – не по злобе, не по греховности, не по преступлению заповедей. Он один опаснее целого отряда жолнеров, которые придут нас воевать и приводить к отступлению от Матери нашей Церкви святой. Таковы и наши иерархи-отступники – да будут прокляты они в сем веке и в будущем! И здесь ты снова преступил истину, нарушил правду, споспешествовал умножению зла. Ибо оружие того отщепенца – слово и жизнь, прикрытая рясой, – а это пострашнее польских клинков. Ты помиловал плоть одного, но не пожалел множества душ, гетмане. Малая закваска, по слову Евангелия, квасит все тесто. И это последнее – хуже гораздо, чем нарушение вольностей войска. Так есть ли сие милосердие, гетмане?..
Павло тяжко молчал, глядя под ноги, в бурую мокрядь опавшей листвы. Что-то в душе противилось словам панотца, и хотелось священника осадить, поставить на место – пусть занимается своей справой церковной, читает Октоих и машет кадилом, и не мешается в войсковые дела, в его, Павловы дела, на коих он возрос с малых лет. Его дело – служить Богу и печься о душах пасомых. И о его душе тоже. Так стало быть, он и печется, ибо произошедшее с ним разве не касается в первую очередь нарушения, червоточины в нем?.. Но все-таки, все-таки не унималось нечто в Павле – не его дело война, и не его дело решать, кого миловать, а у кого отнимать жизнь. Но без мудрости, освященной веками соборного опыта, без ясного осознания истины война за святыни, за нерушимость духовного народного бытия может легко превратиться в кровавую бойню, в усобицу посполитую, – и поздно будет что-то исправить и заново пережить. Двинул носком сапога палый лист и вздохнул, подняв глаза на священника.
– Восемьдесят пять лет назад, сказывали мне, в Московии, в далеких лесах за рекою Волгою, – сказал священник, – умер знаменитый подвижник именем Нил по прозвищу Сорский. Слава его и творения дошли и до Киева нашего. Любовь его исключала всякое осуждение, хотя бы источником имеющее ревность о добродетели. Писал он:
– Нет, – сказал Павло, хотя хотелось произнести ему «да».
– Почему же? – спросил панотец.
– Нет у меня духовного разумения, – уклонился от ответа Павло.
– Потому что ты простил по плоти его, но не по духу. Болела душа у тебя?
– Да. Ведь добро всегда творить тяжело, тенеты греховные препятствуют зело сему.