Весь день сбивались воедино разбредшиеся по окрестным селам и землям козацкие курени, весь день разносился над преображенными зимне просторами бой чигиринского колокола войскового, – и тот, кто слышал его, задавал коню богатого корму, ладил и сдабривал доброй олией конскую сбрую, чистил до блеска песком медные пластины убора, кремнем гострил лезвие сабли, отвыкшей немного рукой пробовал ее крыж и тревожно-свистящий взмах; ружейники проверяли огненный бой ручниц и затынных пищалей; пушкари грузили на возы легкие походные пушки, мортиры, укладывали россыпью мелкие ядра.

В Чигирине все двигалось, летело, спешило – конные люди с гиком проносились от вала до вала, пугая баб и детей, гремели пострелы самопалов, и едкий пороховой дымок веял в предзимних воздухах. На радном майдане в боевом охранении уже стояли войсковые святыни – бело-малиново всхлопывал на сыром ветру стяг Запорожья, молчаливо и скорбно, в богатом окладе взирала на снующих мимо вооруженных людей походная икона Покрова Пресвятой Богородицы, – совсем скоро – пережить только ночь – разрозненный люд сольется в единое целое, в славное в бранях вольное Запорожское войско, и качнется навстречу своей неисповедимой судьбе. А пока, в последний день мира, козаки допивали горилку в шинках, пели последние песни на расставание и разлуку, каблучили последнего отчаянного гопака прямо на заснеженных улочках, уже разбитых в слякоть копытами, и, может быть, каждый надеялся, что война долгой не будет, и к Рождеству они воротятся домой, – с волей, которую обретут вооруженной рукой. Думали и о добыче, – как же без этого воевать? – ведь у каждого оставалась в зиму семья – жены, дети и престарелые матери, и потому воля, стояние за истину и старожитную религию греческую были неотделимы от известных бранных надбанков. Вернуться бы всем – так мечталось и генеральной старшине, и куренным атаманам, старым воякам и безусым подкозачатам, выходящим завтра в свой первый поход, – и эта мягкая и невоплотимая мечта согревала огрубелые души, туманила на мгновение взгляды, прошибала пьяной слезой, ибо невозможно было такое, и жертвы, и казни, и расправы сгущались уже где-то там, за заснеженным небокраем земли, но: вернуться и жить, вернуться и жить…

Чигиринские матери, жены, невесты и дочери, дождавшиеся своего праздника Покрова, дождались с ним вместе и горестных проводов. Козаки гарцевали, шумели, стреляли и пили последние братины за удачу и счастье – женщины же скорбно смотрели в их лица, прощаясь покорно и тихо – навсегда ли, на время? – как прежде прощались с уходящими в степи отсюда на брань матери их и праматери… Это прощание, эта покорность судьбине, это понимание, что общее дело важнее семейного, личного, было тяжким и неудобоносимым вековым бременем женщин этой земли. Их главным делом было рожать сыновей – для войны и для смерти, – и легко ли было с этим смириться? Кратко, в такой вот праздник Покрова, сверкала девичья любовь и сладость быть рядом и вместе с мужчиной, слышать звучание его голоса, называющего имя ее, покорно отдавать под его тяжелые сильные руки, намозоленные горячим оружием, свое нежное белое тело и верить, что так тому быть многия лета и что уже нет больше одиночества на бесприютной и окровавленной этой земле, и зачинать от него, единственного и любимого навсегда, принимая в свое лоно семя его, новую жизнь, – и оставаться в холоде одиночества, в тоске ожидания, пока муж закончит очередную войну. И вернется домой. И когда придет срок – искать его в потрепанных боями козацких колоннах и хватать за рукава червонных жупанов его сотоварищей, и слышать немое молчание их, раскалывающее небо напополам, и видеть, как отводят они глаза в сторону…

Женщине здесь всегда оставался залог – тот, кто был частью плоти ее, самое она, и тот, кто уже никогда не вернется, слитые воедино, – и это было самым дорогим и единственным, что есть и пребудет – до срока новой войны… У мужчин была Сечь, куда под страхом смерти запрещалось вводить женщину, у мужчин было войсковое товарищество и война – женщинам же не оставалось ничего, кроме одиночества и смирения, – и разве могло быть по-другому здесь, где почти все жены были безмужними, и это было их общей судьбой. И были они красивы преходящей неземной красотой, чернокосы и статны, и одиночество, боль их, ни с чем не сравнимые, изливались в тужливом песенном слове, в высоком и трагическом звучании их голосов, – только это и оставалось в приданое их дочерям вместе с такой же судьбой. Так было и так будет теперь, – и в глазах уже не было слез, чтобы оплакать, как мертвых, живых. Вот они, ненаглядные муженьки: кто хмельной, кренделями пишет от ограды к ограде, мугыкая песню без слов, кто тверез и печален, кто танцует средь улицы, а кто дочищает пищаль, отбитую прошлым летом у ландскнехта-наемника в Уграх – все они разные, но равно любимые, и у всех один ныне путь.

Так помолимся же, сестры, о них глубоко!..

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже