Весь день сбивались воедино разбредшиеся по окрестным селам и землям козацкие курени, весь день разносился над преображенными зимне просторами бой чигиринского колокола войскового, – и тот, кто слышал его, задавал коню богатого корму, ладил и сдабривал доброй
В Чигирине все двигалось, летело, спешило – конные люди с гиком проносились от вала до вала, пугая баб и детей, гремели пострелы самопалов, и едкий пороховой дымок веял в предзимних возд
Чигиринские матери, жены, невесты и дочери, дождавшиеся своего праздника Покрова, дождались с ним вместе и горестных проводов. Козаки гарцевали, шумели, стреляли и пили последние братины за удачу и счастье – женщины же скорбно смотрели в их лица, прощаясь покорно и тихо – навсегда ли, на время? – как прежде прощались с уходящими в степи отсюда на брань матери их и праматери… Это прощание, эта покорность судьбине, это понимание, что общее дело важнее семейного, личного, было тяжким и неудобоносимым вековым бременем женщин этой земли. Их главным делом было рожать сыновей – для войны и для смерти, – и легко ли было с этим смириться? Кратко, в такой вот праздник Покрова, сверкала девичья любовь и сладость быть рядом и вместе с мужчиной, слышать звучание его голоса, называющего имя ее, покорно отдавать под его тяжелые сильные руки, намозоленные горячим оружием, свое нежное белое тело и верить, что так тому быть многия лета и что уже нет больше одиночества на бесприютной и окровавленной этой земле, и зачинать от него, единственного и любимого навсегда, принимая в свое лоно семя его, новую жизнь, – и оставаться в холоде одиночества, в тоске ожидания, пока муж закончит очередную войну. И вернется домой. И когда придет срок – искать его в потрепанных боями козацких колоннах и хватать за рукава червонных жупанов его сотоварищей, и слышать немое молчание их, раскалывающее небо напополам, и видеть, как отводят они глаза в сторону…
Женщине здесь всегда оставался залог – тот, кто был частью плоти ее, самое она, и тот, кто уже никогда не вернется, слитые воедино, – и это было самым дорогим и единственным, что есть и пребудет – до срока новой войны… У мужчин была Сечь, куда под страхом смерти запрещалось вводить женщину, у мужчин было войсковое товарищество и война – женщинам же не оставалось ничего, кроме одиночества и смирения, – и разве могло быть по-другому здесь, где почти все жены были безмужними, и это было их общей судьбой. И были они красивы преходящей неземной красотой, чернокосы и статны, и одиночество, боль их, ни с чем не сравнимые, изливались в тужливом песенном слове, в высоком и трагическом звучании их голосов, – только это и оставалось в приданое их дочерям вместе с такой же судьбой. Так было и так будет теперь, – и в глазах уже не было слез, чтобы оплакать, как мертвых, живых. Вот они, ненаглядные муженьки: кто хмельной, кренделями пишет от ограды к ограде, мугыкая песню без слов, кто тверез и печален, кто танцует средь улицы, а кто дочищает пищаль, отбитую прошлым летом у ландскнехта-наемника в Уграх – все они разные, но равно любимые, и у всех один ныне путь.