Над дымарями красночерепичных островерхих домов, над майданом, базаром и крепостными стенами в бледно-голубом предзимнем небе уже висело яркое бездушное солнце, сея холодный и призрачный в дымке свет, в коем, будто незримые медные крылья, раскатисто бухали ранковые благовесты. И хотя староста недолюбливал это неистовое грохотание в медь, потому что был в этом как бы намек на то, что правоверный католик он не совсем родовитый и древний, и напрасно зарывает свою черную кость в густой бархат одежд, ибо и из вишневого с блеском проглядывают его чертячьи когти с набившейся под роговицу землей, но нежный лад, некое совершенство в тех перезвонах он все же слышал. Хотя… хотя, разумеется, лучше не слышать в том ничего, кроме преступного умысла-шума. Да вот как переступить через клятого деда Якуба с отцом? А через полудиких прадеда и прапрадеда?.. Нет бы, покатоличился бы кто из незнаемых пращуров, еще в Белзском воеводстве лет двести назад, когда еще в шалашах или в землянках каких-то жили там предки его в Коморове, – и ныне внутри у него все было бы по-другому… Ну, да что тут поделаешь?
Впору утешиться изысканным завтраком и со злорадством подумать о мертвых родных, но все-таки виноватых пред ним: хоть и покатоличились вы, зная в том выгоду для себя, да только жрали до гибели своей от татар на южных кордонах Речи Посполитой, кашу сухую, да постным борщом запивали, да тошнотворным салом закусывали, – я уж не помяну вашим душам в чистилище те сентифолии, бо все одно не уразуметь вам
Но и от этого утешения было почему-то немного. Взгляд досуже цеплялся за шеломы крыш, за крестовые маковки там и сям разбросанных храмов, под которыми чернели густые толпы народа, скользил к уступчатому фронтону недавно построенного костела, горделиво вознесшегося на главной площади города, летел над крепостными стенами и внешними валами туда, где стыло поблескивал платиновой серой водой Южный Буг, обнимая излучиной город, и дальше – в раздолье и неисповедимость просторов земных, в которых время от времени затевались смута и воровство, с гиком и свистом подкатывавшиеся под брацлавские стены. Тогда староста пощады не знал к бунтовцам и мятежникам, самолично поднося запал к головной брацлавской мортире, сметающей тяжелым ядром и в куски разрывающей людей, лошадей, трощащей в щепу повозки. А после – выезжал из крепостных ворот на белой кобыле во главе отряда жолнеров и городской мелкой шляхты, не страшась ни черных пик, ни арканов, ни свинцовых пуль из рушниц козаков, ни легких, оперенных стрел крымчаков, и смирял бунтовцов, посягнувших на священную власть, огнем, мечом и петлей, – и был всегда город Брацлав оплотом незыблемым великой в веках Речи Посполитой. О, поля окрест города знают и помнят старосту Струся…
Последняя мятежная заваруха прокатилась мимо, на северо-западе от Брацлава, когда голодранцы-козаки ринулись вызволять своего преступного гетмана. Да, – думал Струсь, – такое странное дело: гетман тот был шляхтичем урожденным, поляком от корня земли, – и вот вольн
У старосты исподволь закипала бессильная злоба на старого князя, – и остатки утреннего удовлетворения собственной жизнью, ратушей, городом вовсе исчезли. Да и не выкрещивался никуда и ни во что князь Василий-Константин, более того, отстаивал и охранял схизму от целиком заслуженных утеснений и стал со временем этаким нерушимым столпом православия в Речи Посполитой, – и что по сравнению с ним пан Ежи-Юрась?.. Сентифолии, кубки, золотое оружие и несколько сел в окрестностях города, ну и еще родовое гнездо, городок Струсив на берегу Южного Буга, – тьфу! – сопоставимы ли с тем, что знает о князе каждый подпасок польско-литовской земли, – с его восьмьюдесятью городами и местечками малыми, с его 2760-ю селами, с его несчитанным золотом и бочковым серебром…