– Никада такого, дядьку, не бывало, хочь у дьяка нашего спросите про нас!
– Мы только по-латине та по письму божественному, а як то людие крадуть – даже не ведаем!
Меж тем расселись в красном углу хаты, под образами веселыми, украшенными квитчастыми рушниками, и облизываемся.
Господарь на столешницу хлопнул румяна кныша и глазом моргнуть не успел, как от кныша того и памяти не осталось – был нещадно разодран загребущими нашими пальцами в сущее «зеро».
– Та шо такое?.. Ну, бурсаки, – только и сказал козачина. – Какая же силища и жажда до жизни в вас пропадает!..
– Так-так, пан господарь, – воистину жажда…
– Бо положены, як Исаак, на алтарь справжней науки, – кто-то там, сквозь кусок былого кныша утробный голос подал.
– Теперь страшно на стол сивушный жбан выставлять, еще захлебнется кто ненароком!.. – сказал козарлюга.
– Та не, дядьку, не страшитесь того, ще не бывало такого в римской истории!.. – загалдели все разом.
– Та скорей же, ей-богу, от кныша того задыхаюся!..
– Скорей-поскорей, бо дьяк уже бо под дверью!..
Гепнула днищем о стол четверть прозорой дуливки, хлопнул кныш во других рядом с четвертью.
– Хай у веках живе господарь превелебный!..
– Слава! Слава! И прослава! Многая и благая лета дому сему!
А как по второй чарке захоронили мы в кладбище безвозвратном внутренностей своих и хмель пальнул по мозгам, то на песню всех поклонило, – и в разные стороны, кто на что горазд был, потянули школяры-пиворезы наши, словно сговорившись, снова про колбасу и наедки святковые:
Козак слушал и улыбался. А когда закончили выть, сказал:
– Что й то, панове спудеи, все про одно вы толчете – солонина та колбаса! Слухать про таку трихомудрию – все одно что пузо растить!.. Врезали б такого, шоб стены сии затанцевали – ото и я понимаю!..
– Та як же, мосце пане, про нее, святую, не петь, – сказал я, – коли оно, бачу очами ума и желудка, висит тая неудобопомянутая колбаса тугим кольцом в чулане на стенке, абы мышва ее до свята не спортила, аки люципер-сатана…
Козак удивленно и пристрастно вельми зрит прямо мне в очи:
– Откуда ты, вражий сын, про колбасу ту прознал?!
– Рекл же: зрю очима ума. Я, пан козак, и не про таковое знаю, бо маю носа, вуха та очи, и вельми преуспел в познании того, что называется божественными и науковыми законами, главный с которых: просите – и дано будет вам. И дабы вживе возобладать неудобопомянутой не к сроку оной колбасой и не умереть от кнышевой сухости и горилчаной прозорости, заспиваймо, братие школяры, тую виршу, шо я в слезах сочинил, як пан-бакаляр научает нас в бурсе, – и може, пан козак, вой сичевой, и дарует за то нам оную колбасу, хочь шматок отакенький, дабы растворить сладость мясную-чесночную на отом, шо в роте растет…
Братии нашенской того и надо было, чтобы только попеть, – и заволали пиворезы на разные голоса тую виршу, которая сложилась в ритме и рифме во мне молодом, когда впервые вкусил я науки розги школярской:
Иванко Брешковский не вытерпел нашей школярской, выдряпался из-за гостиного стола и пошел навприсядки по хате кружить, аж стены задрожали. Козарлюга тоже себе пристукивал каблучиной об пол, да прихлопывал пятернею по ляжкам и подгуковал: «Гей! гей!». Когда с виршем управились, сказал удоволенно:
– Ну ж бо, хлопцы, по такой заспиванке треба ище по склянце влупить-замандрычить!