Ныне же оскудела благочестием наша земля, и не слыхать больше о таких удивительных подвигах, не столько угнобляющих тело, сколь возвышающих душу, и сей старец, сидящий в снегу со своими заледенелыми хлебными кусками, едва ли не последний из исповедывающих днями жизни своей образ древлего подвизания. Все знал я о нем, что знали другие: о неудобоносимых веригах-цепях, о многолетних добровольных лишениях, о язвах телесных, – но все это внешнее, зримое и отчасти дикое даже, но кто знал о сокровенной, глубинной жизни его, ибо если бы он и говаривал бы земными словами, то где взять те слова, что обозначили бы меру духа его и силу, которая все текущее и привычное нам победила?..
Подойдя к старцу, я поклонился ему в пояс, сняв бурсацкую шапку:
– Помолитесь, святый отче, о неразумном рабе Божием Арсентии…
Трудно сказать ныне, что во мне было – скорее всего, привычной и неглубокой просьба эта по сути была: как желаешь здравствовать проходящему малознакомому человеку, – но что вкладываешь ты в эти слова? Ты ведь даже и не задумываешься о сокровенном их смысле буквальном, так, формальный звук в воздух бросаешь, некий клич бездумный, – и так же и прощаешься, не прощая и не будучи прощенным. Смыслы иссякли, истерты нашей привычкой, нашим необязательством, плоскостью нашей и глухотой к слову Божьему и человеческому. Так и я, внешне уклонившийся печерскому юроду и просивший его о молитве, знал же и верил в душе, если покопаться в себе, что никакой молитвы от него я и не жду, и даже не верю – если бы молитва все же была бы в сокровенном его изнесена обо мне, что она могла бы как-то повлиять на меня, на мое существо, на течение моего жития, на доброе делание, о котором я даже не ведаю до поры, но о котором уже и предсказано, что
Черная медь, мелкая, как чешуя днепровского сазана, поздним вечером, в темноте, никак не может блеснуть, хоть разорвись на куски, крутя перед носом даже монисто из шелягов этих, но у меня таки блеснуло молнией в глазах, а в горле запеклось что-то горькое, будто вот сейчас я через горло с воплем заплачу, – и оборвалось сердце в глубокую и звонкую пустоту. Клятый юродивый!..
Метнулся я было, аки скимн[10] рыкающий, в сугроб искать шеляг свой, да сразу и увяз в глубоком снегу – без толку это… Вот кому-то из проходящих мимо посчастливится здесь, когда весной стает вся эта снежная дрянь!.. Но погреб-таки аз снег ладонями, пропуская обжигающее пушистое вещество между пальцев – может, чудо сотворит Господь Бог в честь славного Рождества своего и вернет мне мой шеляг заветный?.. А сам злился, что было сил, на этого юрода Петрю, – вот и делай после этого людям добро!.. А он уже и не смотрел на мои тщетные и пустые старания больше – рассматривал свою милостыню, словно и не было меня в соседнем сугробе, будто бы и не из-за него сидел теперь я по пояс в снегу…