И все-таки тень такого близкого и неотвратимого будущего, как оказалось невдолге совсем, – будущего, принесшего беды, – подспудно отразилась в старосте Струсе – неявно, тихо, обманчиво… И день, последний день его видимого покоя, как выяснилось уже скоро, казался разве что несчастливым, и только, – он позвонил в серебро колокольца, отодвинув судки и недопитый бокал с бургундским вином, и приказал привести пред ясны очи свои того мандрованого дьяка из русинов, пришедшего третьего дня из владений пана Григора Цурковского. Он прибыл с запиской от этого разоренного шляхтича, и потому пан Ежи-Юрась не заключил его, сочтя за бродягу, в подземелье под ратушей для дознания, а дал притулок ему в своем доме вместе с прислугой.
Признаться, староста не поверил, что этот замызганный и непревелебный русин способен на какое-то достойное дело, как указывал на то пан Григор Цурковский, тем паче, что речь шла о божественном даре глагола и рифмы, пред коими староста преклонял свою большую и многомудрую главу, серебрящуюся коротко стриженными волосами; пробежав взглядом еще раз бумагу Цурковского, он пристально и тяжело посмотрел на подателя:
– Значит, виршетворец ты есть?
– Вирши слагать я умею, – ответил русин, – но мню, не затем в свет сей родился…
– Мнишь, говоришь, – ухмыльнулся пан Ежи-Юрась, – ну мни и дальше себе… Хоть ты и гордец, как я понимаю, ну да ладно уже, продолжай…
– Однако не знаю пока – для чего…
Должно быть, русин долго не разговаривал с живыми людьми, – подумал пан Ежи-Юрась, – и теперь, как из дырявого мешка, посыпался из него этот словесный горох, – русин же вел дальше затейливое свое:
– С тем и хожу по земле, дабы что-то понять. Вижу злобу и ненависть некоторых человеков, забывших о смерти и мнящих себя в жизни сей бесконечными и безгрешными, аки Творец. Вижу добро и милосердие в инших, и боголюбие, и страннолюбие, и даже праведность… Зрел разное аз…
– Хватит. Довольно уже, – остановил это непотребное извержение староста Струсь, – мутит уже от твоих никчемных словес. Оставь их себе. Расскажешь другим, кто захочет слушать тебя. Мне нужен даровитый в красном виршевании человек, коий превзошел бы Симона Пекалида острожского, Павла Русина из Кросна, Севастиана Кленовича и всех других инших, что были здесь некогда знамениты между людьми…
– Возможно ли? – усомнился миркач. – Эти поэты – воистину призваны Господом были на красное слово, а кто есть мы, шутники-бурсаки, – мы же только играем, притворяемся, выворачиваем мысленный тулуп наизнанку, напяливаем на морду
– Возможно, – медленно и раздельно ответил на это пан Ежи-Юрась, – если хочешь чего-то от жизни – помимо куска паляницы и куска колбасы. Часто человек и сам не знает того, на что он способен. Ну, братец, зачни что-то для знакомства – то, что сам сочинил, я же послушаю…
Как ни странно, разговор с миркачом немного развеял утреннюю хмарь в душе пана Ежи-Юрася, и день, не успевший начаться, уже не казался ему загубленным на корню.
Ровным, бесцветным голосом русин начал проговаривать-петь нечто невразумительно-дикое, как это обычно у холопов и бывает, от чего глаза у старосты полезли было на лоб, но он усилием воли удержал в себе закипающее негодование и раздражение на эту несусветную брыдню голодного брюха и раззявленного на все съедобное ненасытного хлебала, – это так их там, в киевской бурсе учат, – сему?.. – изумился староста, – да разогнать их по белу свету к чертовой матери, отправить на ланы косить и вязать. Боже, почто терпишь Ты эту накипь в Речи Посполитой?
Но староста все-таки удержался в гневе и в праведном своем раздражении, ибо не самый смысл износимого важен был ему ныне, но – мера способности и свободы этого бурсака обращаться с невещественным словом. И потому он молча, гася первую волну чувств своих, слушал эту странную речитативную песнь, и вскоре, как ни странно, раздражение его угасло само по себе и, к вящему его собственному изумлению, в какой-то момент он даже нашел, что слушает миркача уже с интересом, – и единожды притопнул в ритм выпеваемому. Староста мельком подумал, что это снова, наверное, в нем говорит черная, русинская кровь, унаследованная от деда Якуба и отца Станислава, – да, можно веру переменить, дух свой преобразовать в достойнейшее, но телесное вещество, но влагу, что струится в жилах твоих, как это переменить и куда от этого деться?.. Но слушал дальше, не успев своим умершим попенять: