Мне приходится все искуснее изворачиваться, чтобы представить их верными сторонниками режима. Я изобретаю им заслуги, выдумываю верноподданнические чувства, наконец-то начинаю вдохновенно лгать. Я верю в то, что говорю. И хочу, чтобы мне верили. Капитан сгибается пополам от смеха:
– Стольких восторженных коммунистов, сколько среди твоих саксонцев, даже в наших рядах не найти. До сих пор вы в течение столетий похвалялись, что вы-де нация благородных. А теперь ты хочешь доказать, что вы демократы до мозга костей.
– Мы и то и другое, – уверяю его я. – Еще при феодализме у нас существовала демократия, но она была нам дарована королем как привилегия. Кандидатуры на все ответственные посты выбирал народ, даже католических священников из числа белого духовенства. Кстати, это были нации не в смысле этносов, а скорее, земские, сословные представительства той или иной местности.
– Заткни пасть! Еще учить меня будешь. Это был союз венгерских и секейских дворян и богатых саксонцев, которые как сыр в масле катались, и направлен он был против крепостных крестьян. И прежде всего против нас, румын, у которых вы, саксонцы и венгры, пришлые, безродные и бездомные, отняли все права. И ты хочешь продемонстрировать, что вы демократы и коммунисты? А вот доказательства того, что ты врешь: письма и дневники твоих приятелей, показания твоих сообщников, чего тебе еще?
Он подталкивает ко мне по столу какую-то бумагу. Но всегда дает мне прочитать только одно предложение, по которому проводит длинным ногтем и сразу после этого отбирает лист. Собрания проводились у Тёпфнера в Скее каждую среду. Благородные саксонцы обсуждали судьбы саксонского народа. В венгерском восстании принимали участие Энцо Путер и Аннемари Шёнмунд. Следователь, нависающий надо мной, берет у меня бумагу.
Примостившись на туалетном ведре, я безучастно и обреченно жду, что будет дальше. Прислушиваюсь, боюсь различить шаги, ломаю голову. Камера исчезает в каком-то тумане, различаю я только егеря, который усердно со мной возится. Едва я вхожу, как он бросается ко мне и обнюхивает мою черепную коробку, словно это поднос с пирожными, безе и эклерами. Он ловко обирает с ран пучки волос и влажным рукавом рубахи смачивает шишки, оставленные бородками металлических ключей. И на свой лад меня утешает:
– Олени и косули во время гона отхватывают такие же.
– Возможно.
Не вдаваясь в подробности, он хлопочет надо мной дальше.
И тут меня осеняет: они все здесь. Не только моя семья, но и все остальные. Разве один караульный, цыган с блестящими мышиными глазками, не прошептал мне на ухо: «Тут все камеры забиты твоей родней и дружками!» Все… Начиная с моей бабушки, у которой слезятся глаза, даже когда она не плачет, так что сейчас, наверное, слезы капают у нее из-под резиновой оправы жестяных очков, и заканчивая Элизой… Разве не ее плач я слышал сегодня утром? Я знаю, как она плачет, с той самой ночи в Ботаническом саду. Я уже не говорю о Руксанде, именно она способна была плюнуть офицеру в лицо – разве сăpitan не отирал постоянно щеку? А Мария Бора: несломленная, осознавая себя истинной дочерью коммуниста, она громко бранит смотрителя тюрьмы, нашего танцора-солиста, и голос ее разносится по всему коридору.
Егерь пытается как-то охладить мою пылающую голову. И постоянно бормочет себе под нос. Мол, когда долбят ключами, – это еще ничего себе, это еще не самая страшная пытка в их арсенале, бывают такие, одна другой изощреннее, вплоть до… Он поднимает руку и ребром ладони изображает ступени лестницы в небо. Тебя избивают до потери сознания, а потом приводят в чувство, обливая водой.
– Возможно, – говорю я.
Каждый, чье имя названо в этих стенах, неизбежно оказывается в опасности. Но хуже всего придется тому, кто тебе ближе всех. Ведь ты о них знаешь многое, а иногда и все. Уже только поэтому лучше было бы умереть. Желание и расчет идут рука об руку.
– К смертной казни они тебе не приговорят, об этом можешь забыть. Да и пожизненное не дадут, иначе бы они с тобой столько не болтали. Но и меньше двадцати пяти лет тебе тоже не светит. Судя хотя бы по тому, что они сравнивают тебя с легионерами, ты их здорово разозлил.
Он задумывается, наморщив лоб, и через некоторое время добродушно произносит:
– Если тебе повезет и тебя отправят на свинцовые рудники в Бая-Сприе или на урановые в Бэйца, то, может быть, и скостят сколько-нибудь, дадут пятнадцать, а то и всего десять.
Я вижу, как по коридору бредет целая колонна заключенных в масках, их глазницы скрыты жестяными очками. Я чувствую, как у меня становятся дыбом волосы, которые запретил стричь капитан.
Отпрянув, егерь потрясенно восклицает:
– Что с тобой? У тебя волосы, как щетина у дикого кабана, когда он почует волка. Столько возился, лечил тебя, причесывал – и все насмарку.
Недели превращаются в месяцы. Однажды, сидя в кабинете для допросов, сквозь отверстие в проволочной сетке я замечаю, что снег на Циннензаттеле растаял. Пожелтевший дерн отливает зеленым, он словно светится. Не случайно ведь румынские дети в такое время кричат тебе: