Впервые он пытается улыбнуться. Садится напротив меня за мой столик. Я не могу отодвинуть столик от себя, поэтому откидываюсь на спинку стула, это единственное, что я могу себе позволить. Он старается говорить вежливо, с любезным видом. Он не обращается ко мне на вы, но использует высшую форму вежливости, принятую в разговорном румынском – «
– Твой марксистский анализ положения трансильванских саксонцев мы передали в ЦК партии. Судя по твоему поведению, ты одобряешь идеологию и строй нашего общего отечества. Значит, будущее для тебя открыто. Единственное, чего требуют от тебя партия и правительство, – это чтобы ты говорил правду и только правду. Ни слова больше.
Я неподвижно гляжу на зарешеченное окно.
– Это будущее начинается уже сейчас. Например, у меня для тебя припасены сигареты. Превосходный сорт виргинских сигар, с зеленым ободком, как ты любишь.
– Я не курю.
Он встает, поднимает стул, подходит к своему письменному столу, скрипя сапогами.
– Дни и месяцы мы проявляли терпение, сдержанность и снисходительность. А сейчас хотим, чтобы ты ответил: да или нет.
Я молчу. Ночь проходит. Я молчу.
– Если и дальше так будет, сгниешь в тюрьме. А если тебя и выпустят через несколько десятков лет, выйдешь сломленным, дряхлым стариком. Но, скорее всего, твои кости истлеют где-нибудь в наших подвалах.
– Скорей бы!
Офицер выпрямляется в полный рост. Пронзительно кричит: «Garda!» Нарушает тишину в этом доме заживо погребенных душ.
– Repede! Уведи его отсюда!
Этой же ночью меня снова поднимают с тюфяка. Такого еще не бывало. Я-то доверчиво, без всяких сновидений, предался сну.
– Сними очки!
Я снимаю очки, жду его приказов.
– Какой сегодня день?
– Если полночь еще не наступила, седьмое апреля.
Господин Гаврилою стоит у окна. Ночь тяжела. Он переоделся. На нем замшевая куртка – тетя Герта подарила такую своему мужу на Рождество, в подобном костюме позировал мой дедушка на фотографии, снятой в Будапеште в тринадцатом году. На капитане шелковый галстук, повязанный виндзорским узлом, поплиновая рубашка с жестким воротничком, – у моего отца таких целая коробка, обтянутая шелком и расписанная нашей мамой колибри и шиповником.
Пальцем, на котором внезапно оказывается перстень с печаткой, модник устало потирает себе кончик носа. «Если хочешь узнать, какая аура у кольца, – слышу я мамин голос, – подними палец с кольцом к носу». И с ужасом думаю: неужели она здесь?
Наконец он оборачивается, подходит ко мне. Я уже боюсь, что он протянет мне руку. Игривым жестом он просит меня занять место в моем углу, а сам садится сбоку у письменного стола. Опираясь на руку, отвернув на внутреннюю сторону запястья циферблат наручных часов, от меня подальше, он умильным голосом произносит:
– А ты никогда не думал, как чудно было бы на свободе?
– Нет.
– Тебя ожидают женщины, страстные, пламенные, с пышной грудью, с изнывающим лоном, жаждущие тебе отдаться. И вскоре ты действительно можешь выйти на свободу. Ты только должен заговорить.
– Дайте мне умереть.
– А страдания твоей матери тебя совсем не волнуют? Неужели ты такой жестокий? Если ты получишь длительный срок, а ты его заслужил, то твоя мать с ума сойдет. Тебя, первенца, своего любимца, она больше никогда не увидит. В конце концов так и умрет от горя.
Он опускает голову и вешает нос, придав себе нарочито трагический облик.
– Но ее смерть будет на твоей совести. Не поступай с ней так! Пощади ее!
– Я не хочу больше жить.
Он не дает сбить себя с толку.
– Речь идет только о том, чтобы ты наконец перешел от слов к делу и доказал свою преданность социализму. Только об этом, не более.
Я молчу.
– А почему ты и думать забыл о своей младшей сестренке, которая тебя боготворит? Тем более что ваш старший брат, вот этот, – он достает откуда-то маленький листочек бумаги и проверяет имя, – этот загадочный Энгельберт, погиб столь юным, став еще одной бессмысленной жертвой развязанной Гитлером войны. Теперь ты старший, и твоя сестренка горькими слезами оплакивает твой жребий. Когда ты выйдешь из тюрьмы, она уже будет дряхлой старухой.
– Я хочу умереть, – говорю я.
– Вспомни, какая она хорошенькая! Воскреси в памяти каждую черточку ее облика!
Она появляется перед моим внутренним взором, такая, какой запечатлена на фотографии, отнятой у меня при аресте. Вот она летом, во дворе, нежно прижимает к едва заметно округлившейся груди щенка и котенка.
– Твоя младшая сестра тебя ждет, – повторяет мой мучитель. Подходит ко мне и протягивает мне снимок.
Я не произношу ни слова. Но мысленно кричу:
– Бог, ты ужасен!
Зачем им понадобился этот Хуго Хюгель? Из-за него вновь начинаются ночные допросы со всеми их отвратительными подробностями. Из-за него мой мучитель бьет меня по лицу. К тому же несколько раз по обеим щекам.