За хлеб, свечу и теплый домОтцу хвалу мы вознесем.Глад, мор и лютые враги От них, Господь, убереги.Тому, кто угнан в дальний край,Ты утешение подай.

Ужинали рано, а остаток дня проводили вместе. Свет керосиновой лампы на столе в гостиной притягивал все семейство. Всем давали слово: мальчики рассказывали о повседневной работе, девочки передавали последние деревенские новости. Болтали о книгах, которые читали на каникулах. Родители говорили о своем. Время словно повернулось вспять. Все события внешнего мира терялись в туманной дали. Последняя война, аресты в январе сорок пятого: шестнадцатилетняя дочь, имя которой никто не решался произнести вслух, во время депортации в Россию замерзла в вагоне для скота. Хотя немцев забирали, начиная с восемнадцати лет, ее все равно отправили на принудительные работы вместо тех, кто успел спрятаться. С тех пор мать не могла произнести ее имя. И сожгла все ее фотографии. «Она у меня в сердце. В сердце!»

Бабушка Анна с убранными под сеточку волосами декламировала шиллеровские баллады: читая наизусть «Песнь о колоколе», она запнулась, и мама Мария-София ей подсказала. Зато «Поруку» она отбарабанила без сучка без задоринки. Обе без очков вязали в мягком, приглушенном свете лампы. Не вынимая трубки изо рта, вмешался прадед и стал фальцетом во всех подробностях живописать свои гусарские подвиги в тысяча девятьсот восьмом году, при завоевании Боснии и Герцеговины, особенно сожалея о том, как трудно было заглянуть в глаза закутанным в паранджу мусульманкам. Говорили о великом времени. Однако дедушке все уже было трын-трава: он же приносил воинскую присягу двум австро-венгерским императорам и трем румынским королям, и надо же, все жив. «А потом, батюшки, еще две мировые войны!» Женщины вздыхали.

Когда приходило время ложиться спать, присутствующие словно растворялись смутными тенями в темных углах. Дети пробирались в темноте на ощупь, взрослые освещали себе дорогу свечками в латунных шандалах. Меня устроили на ночлег на последнем этаже башни, отгородив мое ложе шкафом. Вместо двери повесили красное одеяло. Деревянная постель с соломенным тюфяком стояла возле бойницы, к которой никла верхушка липы. Ночной ветер шумел в ее ветвях как-то необычно, от листьев исходил совершенно новый запах, резкий и терпкий, небо мерцало над древесной кроной. Я ощущал себя в согласии с миром.

Когда я зашел в этот дом и мне любезно предложили остаться, учитель снял передник и пригласил меня к себе в кабинет поболтать. Он вызывал туда всех детей по очереди и представлял мне. Если мальчики отвесили поклон и неразборчиво пробормотали что-то вроде «очень приятно», а старшая – темноволосая барышня – неловко подала мне руку и, не поднимая глаз, сказала: «Беата», – то младшая глубоко растрогала меня, погруженного в меланхолию: она широко открыла глаза и смотрела мне в лицо долгим, сияющим взглядом. Руку она подала мне совсем не так, как ее сестра, а с изяществом и даже с нежностью. Громко и радостно назвала он свое имя: «Беттина», – сделав книксен, как маленькая девочка. Впервые после разрыва с Аннемари сердце у меня забилось учащенно. Так мы стояли, держась за руки, пока отец не упрекнул ее: «Ступай, дитя мое! Не смущай гостя!» Обе они, и Беата, и Беттина, учились в школе: старшая – в школе медицинских сестер в Германштадте, младшая – в гимназии имени Стефана Людвига Рота в Медиаше.

Как-то вечером я прочитал им вслух «Дыхание», грустный многостраничный рассказ. Гернот, чахоточный юноша из пролетарской семьи, на украденных лыжах слетает вниз с трамплина, чтобы произвести впечатление на Элизабет, девочку, вечно играющую на скрипке среди старинных кресел и комодов. И погибает, задохнувшись. Захлебнувшись в воздушном море.

Все терпеливо слушали. Иногда дедушка начинал всхрапывать. Когда его расталкивали, он переходил на диалект, заявляя, мол, «что-то его одышка мучает».

После чтения новеллы, когда все семейство стало разбредаться на ночлег, девочка Беттина крепко взяла меня за руку, вывела наружу и потянула вниз, к беседке. Я обнял ее, она прижалась ко мне, безудержно зарыдала и плакала до тех пор, пока я не посадил ее к себе на колени и она не заснула в слезах. Когда под утро на нас обрушился холод, я отнес ее в дом. Поставил ее на пол в темной кухне, стал целовать ее веки и уши, она неловко приникала губами к моей щеке. Потом я подтолкнул ее в спину и отправил спать. Совершенно растерянный от того, что готов был забыть прежнюю несчастную любовь, взобрался я в свое заоблачное птичье гнездо.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже