– Его сегодня нет.
Тогда пусть меня выслушает комендант.
– Он занят.
Офицер складывает из письменных принадлежностей на столе новые геометрические фигуры, которые мне не под силу разгадать. Взор мой застилает пелена.
Поскольку я молчу, он, не поднимая глаз, спрашивает:
– Какое признание вы намерены сделать?
Я не могу произнести ни слова. Завороженно гляжу на сад Секуритате, где резвятся лани, а олень, исцеленный от дизентерии и гриппа, выгуливает свои величественные рога и где светится живая изгородь из спиреи сплошь в брызгах зеленых листьев. Наверное, действительно пришла весна.
Медленно и отчетливо я произношу специально затверженную речь:
– Отныне вы можете рассчитывать на мою честность, я буду абсолютно откровенен. Я буду отвечать на все ваши вопросы, соблюдая верность фактам, правдиво, при двух предпосылках, – я нарочно избегаю термина «условия», – если о клаузенбургском кружке меня станут допрашивать в последнюю очередь и если мне не станут задавать вопросы о девушках и женщинах.
Я не отрываю взгляд от пола, так как не решаюсь еще раз заглянуть в райский сад. И добавляю:
– Если партия и правительство хотят, чтобы немцы тоже принимали участие в строительстве социализма, то в первую очередь им понадобятся студенты, сызмальства воспитанные в духе марксизма-ленинизма. Их уничтожение стало бы невосполнимой потерей для страны. И для трансильванских саксонцев.
Капитан не говорит ни да ни нет. Но угощает меня персиковым компотом из заранее открытой банки, которую достает из левого ящика письменного стола и собственноручно подает мне на подносе. Я жадно проглатываю ее содержимое. Офицер хлопает в ладоши. Караульный надевает на меня очки, проверяет, не упадут ли они, и в темноте отводит меня в мою темницу.
Все вокруг светло-зеленое. Такого прозрачного света я не видал никогда прежде. На уровне глаз мой взгляд упирается в сапоги, обрамленные белыми халатами. Откуда-то сверху раздается приглушенный шепот. Что это? Неужели ангелы, ниспославшие это море света?
Какой-то человек приподнимает мне веки, словно я умер. Он облачен в белое, на нем кепи. Человек щупает мой пульс, засовывает ложку мне между зубами. Требует громко сказать «А-а-а». Второй садится рядом со мной, в тюфяке шуршит солома. Я гляжу в пустоту мимо чьего-то лица, тонкого, словно у святого на иконе. Этот второй закатывает рукав моей рубашки, резиновым жгутом перетягивает руку, протирает спиртовой ваткой место на набухшей вене и вводит иглу. По всему телу распространяется щекочущее тепло. Я закрываю глаза. Однако меня мягко, но решительно усаживают.
Кто-то опять приподнимает мне веки. Они неумолимо опускаются. «Пусть немножко посидит, не засыпает. Дай ему поесть, ему нужно хорошо питаться. Проследи, чтобы он чуть-чуть походил по камере», – доносится откуда-то сверху. Но кому адресован этот приказ, если камеру населяет столько сапог? Посланцы неба удаляются, халаты, порхая, уплывают вдаль. Железная дверь закрывается бесшумно, не как обычно, без всякого адского грохота.
А где же егерь? Или потусторонние вестники унесли его с собой? Нет, он стоит на коленях у моей койки, держа в руках поднос.
– Не бойся: у тебя побывал военный врач с фельдшером, а вместе с ними офицеры, все в белых халатах. Не спи
И добавляет, что иногда из города еще специально вызывают доктора –
– Откуда столько зеленого света? – бормочу я.
– Лето. Смотри, вон там, наверху, на стене, солнечный луч.
Он поднимает мою голову. Я не узнаю солнечный луч. Еда, которую он мне предлагает, по сравнению с серым картофелем, серой перловкой, серыми бобами, серой капустой либо дьявольское наваждение, либо чудо из «Тысячи и одной ночи». Я ощущаю восхитительный запах, восхитительный вкус, и на мгновение мне все становится ясно. Но руки и ноги мне почти не повинуются. Ладони отказывают. Голова никнет. Свинцовая усталость пригибает меня к земле. И все-таки егерю удается покормить меня с ложечки.