Нам отвели стол в оконной нише, отделенной от общего зала, с видом на горы Ферястра Маре. Рядом с нашим приютом журчал родник, почти не стесняемый ледяным панцирем. Из-за стола в самом темном углу донесся недовольный ропот. Кто-то крикнул по-румынски: «А ну, играй, грязный цыган, иначе мы с тебя шкуру спустим! Мы же заплатили, ты уже получил половину, ленивая тварь!»
– Какие-то подозрительные личности, – прошептала тетя Герта.
Мы уставились в полумрак. За дальним столиком сидели мужчины в коричневых рубашках, они ослабили узлы галстуков и пребывали в наилучшем расположении духа. Это были члены «Немецкой дружины» – национал-социалистического военно-спортивного общества. Среди них сидел и дядя Эрих, младший брат и компаньон отца. Отец подошел к их столику, пожелал всем приятных праздников и был встречен нестройным хором голосов, проревевших «Хайль Гитлер!». Отец наклонился к сидящим и произнес мягко и укоризненно, как надлежит разговаривать с младшим братом и младшим партнером по фирме: «Сейчас ты перейдешь к нам за стол, и мы будем изображать счастливую семью. Ты и так уже прогулял раздачу рождественских подарков. Надень свитер, приведи себя в порядок и, как полагается, засвидетельствуй дамам свое почтение». Дядя Эрих безропотно надел свитер, взял пивную кружку и последовал за отцом. Неловко переваливаясь с боку на бок, как медведь, он подошел к нашему столику и мирно поздоровался: «Всем привет, всем привет! Счастливого Рождества!»
Мы приехали, чтобы полакомиться голубыми форелями, выловленными в ручье. Наш визит в монастырь состоялся уже после Рождества, когда тварей земных уже можно было не щадить. Нельзя было и вообразить более свежей рыбы.
Монах в белом халате, в поварском колпаке, из гигиенических соображений убравший лохматую, нестриженную бороду в льняной мешок, провел нас – дядю Герберта, Энгельберта и меня – во двор, к бассейну. За нами потихоньку выбрался и Курт-Феликс с луком за спиной. Под деревянным навесом возле монастырского колодца со святой водой бил источник. В этом ручье резвились форели. В прозрачной стихии, как в калейдоскопе, были ясно различимы их тела с голубыми пятнышками на спинках. Однако их минуты были сочтены. «Всякой жизни положен предел»[165], – заметил Энгельберт. Неожиданно наш дядя Герберт запустил обе руки в бассейн с каким-то диким неистовым бешенством, которое меня напугало. Точно таким же движением однажды на бульваре при мне солдат залез под красные юбки венгерской горничной. Но юркие рыбы от него ускользнули. Курт-Феликс подкрался поближе, прицелился, стрела сорвалась с тетивы и попала точно в рыбье тельце. Форель завертелась, как пропеллер вокруг металлической оси – орудия убийства. «Нет, domnişorule, pentru numele lui Dumnezeu! – вскричал монах. – Ради Бога, только не так, барчук! Форелей надо доставить в кухню живыми». Широким рукавом рясы он зачерпнул воды из бассейна. «Пожалуйста, вот и они!» В рукаве, из которого лилась вода, на сгибе локтя, бились задыхающиеся рыбы.
Монах проворно кинулся в кухню, а мы за ним следом. Там рыбы полетели в глубокое глиняное блюдо. Ударив каждую форель рукоятью кухонного ножа по голове, он прикончил их. Он переворачивал их брюшком кверху и вонзал большой и указательный пальцы в их подрагивающие жабры. Потрошил он рыбу, опустив в холодную воду. Чтобы она сохранила любимую посетителями форму рогалика, монах-повар ниткой связывал ей хвост с головкой.
Я достаточно насмотрелся на то, как беззащитную рыбу похищают из ее родной стихии и обрекают на смерть, и потому заказал себе не форелей, а вареники.
– Ты серьезно отказываешься от форели? – качая головами, спрашивали родные, и в их недоумении звучал невысказанный вопрос: зачем же ты тогда приехал?
Энгельберт съел две вареные форели, благоухавшие винным уксусом и посыпанные петрушкой. Он полакомился и моей форелью, которая косилась на меня маленькими, наподобие двух жемчужин, глазками, словно из потустороннего мира. «Зачем отказываться, вдруг это последняя в твоей жизни?»
Вот так все и происходило: монахи подавали на стол то, чем славилась их кухня и погреба. Мы наслаждались вкусом голубой форели, запивали ее белым вином – «Королевской ветвью» или «Девичьей лозой». Цыган – первая скрипка наигрывал дамам песни венгерских степей, и моя мама искренне смеялась, а тетя Герта зажимала уши. Когда скрипач внезапно заиграл без перехода зажигательный чардаш, мама вскочила, обняла за талию дядю Эриха (отец вежливо отказался) и закружилась с ним, как настоящая венгерка, держа правую руку за ухом. Все хлопали, даже православные монахи и немецкие дружинники.
Тогда цыган Дионисий Маккавей не мог даже вообразить, что станет директором парной бани в Фогараше и партийным секретарем Союза цирюльников и парикмахерш, к тому же руководителем всех музыкальных и лирических объединений города, в том числе даже евангелического церковного хора, который, собственно, следовало запретить, ведущим функционером в области культуры, и дети будут вежливо приветствовать его: «Здравствуйте, господин директор!»