Снег разгребал управдом Аттила Сабо. Подчеркнуто небрежными движениями он отпихивал снежные стены деревянной совковой лопатой. Его взрослая дочь Иренка в одной блузе посыпала замерзшие тропинки неостывшей золой, которая шипела на льду. Ведро, из которого летели раскаленные искры, она обнимала голыми руками. Глаза у нее сияли. Проходя мимо, она ущипнула меня за щеку. Одна только жена управдома, разметавшая подъездную аллею гигантской метлой, подобострастным тоном пожелала нам доброго утра: «Jó reggelt!» Мы отвечали по-венгерски: «Счастливого Рождества!»

Куда мы направлялись? В третью по счету горную долину, в Сымбэту, в монастырский трактир. По отчаянному морозу поездка длилась не больше двух часов. О холоде можно было судить по лысине дяди Герберта, постепенно обретавшей все более насыщенный красный цвет. Как говаривала тетя Мали, он человек полнокровный и потому в шапке не нуждается.

Мы устроились в санях, обитых красным плюшем. Я сел напротив тети Герты. Дядя Герберт, ее муж, запрыгнул в сани уже на ходу. Госпожа Шаркёзи, наша экономка, вдова погибшего на войне, взяла на руки мою младшую сестренку вместе с куклой Гвоздичкой и посадила в сани рядом со мной. Сыновья экономки Нори и Ханси, и зимой, и летом щеголявшие в черных рубчатых чулках и таких коротких штанишках, что из-под их края виднелись резинки чулочных поясов, с недовольным видом стояли в воротах. В руках они держали вымпелы со свастикой. Госпожа Шаркёзи раздала грелки и положила нам под ноги горячие кирпичи. Каждый кирпич был завернут в газету, от напечатанных в ней победных реляций и портретов фюрера пахло горелым. Добрая женщина посягнула на «Фёлькишер Беобахтер» дяди Эриха, даже не подозревая, какое преступление совершает.

Уве и Курт-Феликс сидели в других санях напротив родителей. Уве держал на коленях мамину муфту, жеманно улыбаясь, словно старая дева. Курт-Феликс, как всегда во время таких поездок, взял с собой лук и стрелы. А брат Энгельберт? Он был с нами? Да. Хотя и не обозначал своего присутствия, ведь он во всем любил таинственность.

Дети сунули ноги в мешки, подбитые мехом. Я попросил положить мне под зимние ботинки горячий кирпич.

Элька Адель, сидевшая рядом со мной, провалилась в свой мешок до носа. Поверх пледов у нас на коленях кучера разложили дымящиеся конские попоны, от которых исходил запах сена и навоза, напоминавший о яслях, хлеве и Вифлееме.

С оскорбленной миной провожала нас другая служанка. Некогда именовавшаяся просто горничной Лизо, теперь она считалась барышней, обучающейся в нашей семье домоводству, и называла себя Элизабет. По совместительству она была главой женского национал-социалистического союза города Фогараш и даже сейчас носила нацистскую форму. Поэтому она и пальцем не шевелила. Зато она демонстрировала всем устрашающее отсутствие ресниц и бровей, вместо которых на лбу красовались две огненно-красные полосы. Брови она опалила во время праздника Йоль[164] на горе Хексенберг в Фельмерне. Наш дядя Эрих, держа ее за руку и готовясь вместе с ней перепрыгнуть через костер, в последний момент заколебался и притормозил. И все-таки она с ликующим криком прыгнула! Когда ее вытащили из пламени, от нее исходило шипение, как от снежка, положенного на раскаленную плиту, и вид у нее был совсем иной, чем прежде.

В то самое мгновение, когда лошади тронули с места, рывком сдвигая примерзшие сани, она стала по стойке «смирно», воздела руку и величественно напутствовала нас возгласом «Хайль Гитлер!». Оба мальчишки в чулках и потрепанных курточках тоже подняли руки, но не для немецкого приветствия, а для того, чтобы забросать нас снежками. В одном из снарядов, вероятно, был спрятан камень. Он с грохотом ударился о заднюю стенку саней.

Мы полетели так, что из-под полозьев посыпались искры. По Рорбахер-штрассе мы выехали из города. За Войлой мы повернули к югу, в направлении монастыря, расположенного у склонов гор. Облачко пара, создаваемое нашим и конским дыханием, постепенно сгущалось, мороз крепчал. Дамы грели руки в муфтах. Дядя Герберт тер лысину, надеясь согреться. Мы зарывались в шубы и одеяла. Глаза мерцали за дымкой ледяного дыхания.

В Сымбэту мы прибыли к полудню. В монастырском трактире между дубовыми столами сновали бородатые монахи в запачканных рясах, а со стен на них с ухмылкой глядели кабаньи головы и задумчиво – длиннорогие головы черных серн.

Когда мы вошли в монастырский погребок, принесенный с улицы морозный воздух окутал нас, словно плащ-невидимка. И все-таки первая скрипка цыганского оркестра Дионисий Маккавей узнал нас и прервал игру. Шлягер «Пей, братец, пей» захлебнулся и затих. Дионисий Маккавей бросился к моему отцу, будто только его и поджидал, расшаркался, как обычно, поймал его руку и поцеловал. Лицо его покрывали капли пота, на лоб была приклеена половинка купюры в тысячу леев. Отец отцепил клочок бумажки и разорвал его на мелкие кусочки. Он сунул первой скрипке банкноту в жилетный карман и приказал: «“Цыганские напевы” для дам!»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже