Почему столь блестящие деятели культуры с легкостью, упиваясь собственной непристойной откровенностью, пригвождали к позорному столбу, предавали и ставили под удар друзей и возлюбленных, почему они столь далеко ушли от себя, прежних, почему столь радикально изменились, становится понятно, когда я читаю у Сталина: «Мы, коммунисты, – люди особого склада. Мы скроены из особого материала. Мы – те, которые составляют армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина. Нет ничего выше, как честь принадлежать к нашей армии»[172]. Отсюда я делаю вывод: особыми, удостоенными чести принадлежать к этой армии коммунисты являются потому, что их долг – избавиться от любых собственных мыслей, не оставить ни единой мысли при себе.
Тут я читаю почти еретическую фразу, которую Фридрих Вольф безрассудно произнес перед судилищем-комиссией, расположившейся за покрытым красным сукном столом, зная, что это фраза может стоить ему головы, и внезапно догадываюсь, да что там, на меня нисходит озарение. Смысл ее я улавливаю, только перечитав дважды и трижды обдумав: «Каждого человека, существа диалектического, посещают самые разные мысли. Вопрос лишь в том, какими мыслями стоит делиться». Выходит, эти мысли человека как существа диалектического могут быть опасными. Внезапно в моем мозгу всплывают самые безумные сочетания образов: например, Ленин якобы говорил, что Господь Бог наполняет не все чаши. Какие только мысли меня ни посещают!
Но пойдем дальше. Чтобы постичь витиеватые словеса Фридриха Вольфа, которыми он в Москве пояснил свой принцип, я должен разложить его на составляющие и произнести отдельные части вслух: «Само собой, человек всегда виновен». Этот тезис. Звучит почти библейски: человек по природе своей зол.
«Но наряду с этой возникает другая мысль о том, что человек невиновен». Антитезис: человек по природе своей добр, эдакое наследие идеализма.
«Но вот засядет где-то в сознании такая мысль… Она нисколько себя не обнаруживает, как и мысль при виде новорожденного ребенка: мы же знаем, что кости черепа у него не сращены, и нас охватывает маниакальное желание надавить… Это нормально». Неужели чудовищные поступки в порядке вещей, нормальны? Пожалуй, они нормальны в облике трехэтапного диалектического синтеза.
«Ненормально только уступать такому желанию», – заключил поэт доктор Вольф.
Когда спустя десять дней ожидания и чтения меня вызывают в кабинет для допросов к следователю (он весь в черном), у него на письменном столе громоздятся тетради и папки. Ослепленный, я сощуриваюсь от яркого света, который расточительно щедро изливает в зарешеченное окно май. За окном на Циннензаттеле слоняются люди на фоне обычной ярко-зеленой травы. Мужчины сняли рубашки, женщины и девушки подняли на животах блузки, подоткнули юбки. Им и невдомек, что они с нами делают.
На правой стороне стола я узнаю собственные дневники, уложенные стопкой в хронологическом порядке. В самом низу тетрадочка в зеленой обложке, относящаяся к тем временам, когда меня, двенадцатилетнего, переселили к бабушке в Германштадт и я целый год ходил там в школу имени Брукенталя. День за днем я поверял дневнику свои детские секреты: что приготовила на обед бабушка – а это были блюда по кулинарным рецептам Первой мировой, пахли они фантастически, а на вкус так себе. Я угрюмо записывал, как перед обедом и ужином она каждый раз, словно одержимая, терла мои «лапы» щеткой для ногтей, – микробы так и сыпались. Я вносил в дневник свои школьные отметки, и они постепенно улучшались, так что никто больше не осмеливался назвать меня «дурачком из Фогараша». Я исповедовался белым страницам в том, что за спиной у бабушки и дедушки или под одеялом тайно читал «Польскую кровь» Натали фон Эшструт и «На высоких белоснежных вершинах» Грабайна[173]. А еще записал дрожащей рукой, как, съезжая на санках к казарме, что на месте засыпанного Кемпельского пруда, чуть было не сбил в воротах городской стены девочку не старше меня и та в сумерках замерла и неподвижно, долго-долго глядела на меня странным взглядом серых глаз, а я на нее. Сейчас все это – неоспоримые свидетельства моей вины, лежащие на столе в Секуритате.
Школьные годы в Фогараше охватывают две толстые тетради в клетчатой обложке. История моего лучшего друга Иоганна Адольфа Бединера и ее необъяснимый конец. И Рената Зигрид.
Выше в стопке колет глаза чрезмерно роскошный дневник, подаренный бабушкой ко дню конфирмации: в кожаном переплете, отделанном бордовым бархатом, замочек на нем сейчас сломан. Там описаны мрачные годы после прихода русских, которые принесли с собой депортацию, одиночество и смерть. И необычайное пребывание в румынском лицее имени Раду Негру Водэ.
О последних классах до экзаменов на аттестат зрелости в Кронштадте в школе имени Хонтеруса рассказывает тетрадь в синей клеенчатой обложке, подарок Армгард.
И наконец мои студенческие дневники – целая стопка тетрадей, которые я по большей части кое-как сшил сам из старой бумаги с водяным знаком нашей фирмы.