Вопрос о приемлемом прошлом теряет всякий смысл. Здесь воспоминания оценивают по другим критериям, аккуратно и без всякой сентиментальности.

Слева на письменном столе лежат полученные мной письма, тоже рассортированные по годам. Последнее письмо перед моим арестом послано из Бухареста товарищем Антоном Брайтенхофером, членом ЦК Румынской рабочей партии, и в нем он благодарит меня за труд – составленный мною проект немецкоязычного университета в Клуже.

Человек в черном указывает на стопку тетрадей и папок и усталым голосом произносит: «Нам предстоит большая работа». Поднимает записную книжку в черном переплете и словно взвешивает ее в руке над горой моих дневников и писем: «Посмотрите, здесь перечислены все имена, хотя бы раз упомянутые в ваших писаниях!» И погружается в молчание. Все имена… Имена моих близких, которые, разумеется, неосмотрительно могли говорить то, что думают.

Все можно помыслить, но не все стоит произносить вслух. Это я зарубил себе на носу, пока меня вели сюда, наверх. Но как примирить диалектический принцип с предложением прямо отвечать на любые вопросы, которые мне зададут? Я успокаиваю себя, уверяю себя, что речь, мол, не о том, что я думаю, а о том, что знаю. Собственно, желательно было бы знать только то, что здесь уже и так известно, и думать только то, что смогу без колебаний произнести здесь вслух.

– Вздыхаете? – спрашивает следователь, не поднимая глаз.

Вздыхает и он сам и наконец поворачивается ко мне:

– Нашему брату тоже приходится нести свой крест.

«Нести крест…» Подобные слова в его устах меня поражают.

– А теперь за работу.

И продолжает тихо, словно говорит сам с собой, но все-таки имея в виду меня:

– Нам никогда не понять вас, немцев. Вы ничего не смыслите в диалектике, хотя ее fondatori[174] – Гегель, Фейербах и Энгельс – были немцами. Вас совершенно не интересует живая жизнь. Вам нужно, чтобы жизнь стала проблемой, чтобы ее потом можно было обсуждать. Вот взять хотя бы этих ребят, банду Тёпфнера: нет бы телом и душой наслаждаться жизнью, так они сидели взаперти и болтали, болтали… В том числе и о том, как свергнуть режим. Ничего не делали. Только болтали. И довели себя до петли. Тюрьма для них – самое место. Там времени поболтать хватит.

Он листает мою синюю тетрадь и говорит:

– И все, все записывается. А нам потом разбирать. Но по большей части все притянуто за уши. Вы из всего делаете проблему, даже из самых естественных вещей. Вот, например, как обходиться с женщиной. Боже мой, да тут достаточно дать волю рукам. Или позволительно ли соблазнить девицу, если не возьмешь ее замуж. Почему бы и нет, если ей это доставляет удовольствие? И можно ли считать contact sexual супружеской изменой. Умереть со смеху! Переспать с женщиной – все равно что почистить зубы. Нет ничего естественнее, чем женатому человеку содержать и регулярно навещать любовницу. Если он не заводит себе связь на стороне, жена сама будет настаивать: сходи к шлюхе, иначе потеряешь мужскую силу и у нас родятся слабоумные дети.

Он теребит узел черного галстука, поднимает взгляд на государственный герб и продолжает тихим голосом, но я все-таки вздрагиваю, мне нужно еще привыкнуть к его новому тону: то, что я более четырех месяцев отказывался давать важные показания – a declara ceva substanţial[175], – мой каприз, и этот каприз они-де мне великодушно простили. Но лучше мне не называть это сопротивлением. Ведь не бывает так, чтобы они не заставили хоть кого-то говорить. Разумеется, в моем случае они столкнулись не только с трудностями, но и с каким-то абсурдом – dificultate absurdă: я не только отказывался говорить, я отказывался жить. И моему делу изначально было присуще какое-то безумие вроде квадратного корня из минус единицы. Однако, пока объект их усилий еще не совсем мертв, mort de tot, им удается все. Мне повезло, что я одумался и добровольно пришел в чувство.

А теперь, мол, ему пора, ведь перед смертью все равны – от императора до пролетария, от генерала до нищего. И это вопиющая несправедливость. В моих записках-де несколько раз встречается словосочетание «влечение к смерти» – там, где я говорю о лечении у доктора Нан де Ракова. А сам он до недавнего времени полагал, что существуют только два влечения, или инстинкта: instinctul sexual, instinctul de conservare. Но с недавних пор ему понятно, как кто-то может желать смерти, причем совершенно искренне. Об этом он попросит меня перевести ему кое-что из моего дневника. Впрочем, он протягивает мне не дневник, а несколько листов оттуда, скопированных на ротаторе синими чернилами. А еще бумагу и карандаш. Словарь он мне не дает.

Солдат уводит меня в пустую комнату.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже