Примостившись на краешке койки, я спрашиваю себя: «Неужели партия может спать спокойно?» Действительно, человека нужно принуждать к счастью. И констатирую, что нежданно-негаданно, сам того не желая, придумал новую формулу для обозначения социализма: «Смысл социализма – в том, чтобы принудительно вести человека к счастью».
Продолжаются допросы, день за днем у меня на шее затягивается бесконечная петля. За стенами тюрьмы в разгаре лето, роскошное и яркое. Комиссар с удовлетворением отмечает:
– С Гервальдом Шёнмундом и бароном фон Поттенхофом мы пока закончили. Вернемся к Ойнцу Эрлеру. Чего же он только ни понаписал, двуличный пастор! Нашим переводчикам за ним не поспеть. Вот посмотри, какую стряпню прятал в ящике письменного стола: «Пьяная свинья!»
И кладет стопку отпечатанных на машинке страниц на мой столик.
Мой взгляд падает на слово «поросята». Их восьмеро. Но у меня рябит в глазах, и мне предстают всего семеро. Куда же спрятался восьмой? На семи серебряных блюдах, – я пересчитываю еще раз, – возлежат семеро улыбающихся молочных поросят, поджаренных до хрустящей корочки, каждый с орешком в пасти, с ушками, украшенными зеленым луком. У нас в гостиной совершается воскресный ритуал торжественного обеда. Уве дергает за ручку электрического звонка, свисающего с люстры на зеленом шнуре. Мы, двое старших братьев, в муках орудуем ножом и вилкой, зажав под мышкой книги и изо всех сил стараясь их не уронить. У маленькой сестренки на глазах черная повязка, призванная избавить ее от зрелища убитых зверюшек. Мама встает из-за стола еще до того, как подают десерт, и бренчит на пианино что-то, похожее на болеро…
Перед глазами у меня простирается зеленая пелена, меня объемлет кромешный мрак. Болеро – ни за что, никогда больше…Где же мой добротный, надежный, непоколебимый столик, за который я могу держаться?
Зеленый свет, я возвращаюсь в него из области сновидений. Вокруг моей койки теснятся сапоги, штаны цвета хаки. Белые халаты. Уколы в вену. Тепло, разливающееся по всему телу. В какой-то момент кто-то склоняется, надо мной повисает медицинская шапочка, чья-то рука профессиональным жестом поднимает мне веки, ложится на лоб. «Lux ex oriente». Иные языки. Немилосердно скрипят чьи-то сапоги, чей-то голос переводит: «Lumina din răsărit! Aurora». Ах, утренняя заря. Доктор Шейтан. Роскошные обеды и ужины, егерь помогает меня кормить. Иногда является капитан Гаврилою в сапогах, он задает вопросы, я отвечаю, он записывает. Я погружаюсь в черный сон, часто до следующего полудня.
Неделями, пока длится моя блаженная сонливость, в сновидениях мне снова и снова предстают пышные и обильные обеды в доме моего детства и поездки на санях в трактир веселых монахов. Но вот что странно: я уже не сопровождаю в последний путь Зою Космодемьянскую, наоборот, это она садится ко мне в сани и играет гостям на балалайке. И я уже не делюсь в тюрьме «Дофтана» последней коркой хлеба с Василе Роаитой, это он сидит с нами за воскресным столом, защищая глаза черными жестяными очками.
В те часы, когда ко мне возвращается ясное сознание, я задаюсь вопросом: почему во сне я ни разу не увидел Раттенбург, где мы вели жизнь под стать пролетариям, ели на завтрак поджаренную мамалыгу или паприку, начиненную джемом, где все спали в одной комнате, а зимой топили печь собранным в лесу хворостом или стружками?
Сказка, озаряемая зеленым светом, скоро подходит к концу, а вместе с ней и обеды
Не скрипит ли у нас на зубах песок пустыни? Из Сахары прилетает крылатая жара, проносясь мимо Динарского нагорья, о его хребты раздирает себе бока, доводит до белого каления гребни Южных Карпат. Мы это чувствуем: небо отливает желтым, словно тигриные глаза. КПЗ превращается в сущее пекло. Мы с егерем, раздевшись до пояса, так и прилипаем к цементу, едва переводим дух. Надзиратели, заглядывая в глазок, отирают пот со лба. Я умираю от жары, стучу в железную дверь, требую, чтобы меня подвели к открытому окну – с завязанными глазами, как угодно, лишь бы дали хоть раз подышать!
Двадцать третье августа тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года – государственный праздник: аресты, задержания. На допросы не вызывают. Меня щадят с тех пор, как я вынырнул из зеленых глубин своих сновидений. Егерь лежит на полу, на боку, жадно вслушиваясь сквозь стену в скрип то открываемых, то затворяемых входных ворот, различая шум тюремных машин, въезжающих во двор. Я улавливаю только шарканье и рыдания, доносящиеся из коридора, и скрежет засовов.