– Плохи его дела! Его сын Теобальд арестован. Вступил в заговор, который организовали здесь, в Кронштадте, молодые саксонцы. А отец по-прежнему размахивает красным флагом. Недавно, когда предлагал мне на продажу роскошное издание Гёте, сказал, что верность и вина-де – однокоренные слова. Вашему епископу пришлось перевести его в какую-то деревню Богом забытую, да святится имя Его.
– Простите, чье имя? Епископа?
– Нет, имя Неназываемого.
Теобальд, мой одноклассник, здесь, в тюрьме… Тот, что, руководствуясь сложными вычислениями, дал отставку Армгард, невзирая на момент времени и последовательность событий. Тот, что смоделировал свою жизнь по образцу структуры атома и избегал всего, что могло бы совлечь его с избранной орбиты развития. «Самое умное в эту эпоху тотального надзора – вести себя, как электрон. Наблюдатель либо знает, где электрон находится, но тогда не знает, когда он находится в определенной точке. Либо ему известно время появления электрона, но тогда неизвестно место его появления».
Что ж, Секуритате знает и то и другое.
Гремят засовы. Егерь выстраивает нас всех по ранжиру в узком проходе у задней койки лицом к стене. Гвардейца он поворачивает сам, звонаря хватает за шиворот и поднимает на ноги. «Реветь ты и стоя можешь». Когда мы оборачиваемся, не дожидаясь команды, на пороге вырастает фигура, от которой невольно хочется отшатнуться, вот только нет места. С новенького, высоченного и тощего человека, держащего в одной руке черную шляпу, а в другой – узелок с бельем и жестяную миску, надзиратель снимает жестяные очки. Чтобы дотянуться, ему приходится подняться на цыпочки.
– Не пугайтесь. В такой камере помещаются от одиннадцати до тринадцати человек, иногда их так держат месяцами, и бывает, им даже удается жить в мире и согласии, – произносит наш новый сокамерник.
Он подает всем по очереди руку, представляется, просит повторить фамилию и имя, чтобы лучше запомнить. Мне он говорит по-немецки:
– А, вы саксонец.
– Простите, вы не могли бы еще раз себя назвать?
– Вашвари.
Он окидывает наше жилище долгим, спокойным взглядом, большие глаза сияют на его аскетичном лице.
– Вы, конечно, здесь уже давно, – предполагаю я.
– Почему вы так думаете?
– Новенький ведет себя не так. Бьется в истерике, норовит разбить голову о стену. Вот посмотрите на того, за столиком: рыдает, всхлипывает. Или на молодца у стенки: он даже дышать не может.
– Меня привезли сюда два часа тому назад. Но мне все это уже знакомо. – Он еще раз осматривает стены. – Я все это знаю в деталях. Какое у нас сегодня число? Двадцать третье августа тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. За эти четырнадцать лет я много раз то попадал сюда, то снова выходил. Подождите, сейчас подсчитаю: в целом я просидел в тюрьме больше семи лет.
– Но я подготовился. – Он показывает на долгополую рубаху в синюю клетку из бумазеи. – Специально выбрал такую длинную, чтобы не застудить почки, когда придется расположиться на бетонном полу. – Штаны у него из прочного черного сукна, на ногах высокие кожаные ботинки. – Я не воспринимаю все это трагически. В сущности, я готов променять свою камеру на любую другую.
– Как так?
– Я католический священник. Здесь, в Кронштадте. На Клостергассе.
– В приходской католической церкви! С колокольней на восточном фасаде. А я окончил лицей имени Хонтеруса.
– Кстати, мой коллега – евангелический священник, городской пастор Мёкель, тоже здесь с февраля. – У меня подкашиваются ноги. Одно дело предполагать, другое – знать наверняка. – А еще в этом мрачном месте много кронштадтских саксонцев, по большей части молодых.
Мы стоим в проходе между двумя койками, господин Апфельбах и егерь кое-как примостились сзади на полу. Звонарь по-прежнему рыдает, уронив голову нас столик. А Николае из Фогараша стоит с отсутствующим видом, прислонившись к стене.
– Устраивайтесь где-нибудь, – приглашаю я.
– Из «Тонио Крёгера»[202], если не ошибаюсь?
Как же моя душа рада это слышать. Я неопределенно машу рукой в сторону койки, поставленной под столиком. Мы осторожно вытесняем звонаря на туалетное ведро. Городской священник снимает ботинки и по-турецки садится на постель. Теперь мимо него можно пройти, сделав два-три шага.
Егерь предлагает господину Вашвари сигарету и дает прикурить от своей. И осведомляется, точно ли папе римскому запрещено жениться и откуда у него тогда дети. И тут же спрашивает, словно опасаясь, что священник от него убежит:
– А правда, что католическому попу жениться не разрешено, зато со своей экономкой он может делать все, что муж с женой?
Мы переходим на немецкий. Егерь обиженно удаляется.