– Кто подвергается ужасным, несправедливым обвинениям и готов принять крест, того ждет чудо воскресения. Трагизм твоего положения, друг мой, заключается в том, что ты, разумеется, bona fide[209], полагаешь, будто способен избегнуть собственной порочности и приговора, выносимого твоему классу. Ты совершил философскую ошибку, возжелав построить свою Вселенную не на отношениях с Богом, Coram-Deo, а исключительно на отношениях с миром, Coram-mundi. Они, – он воздел перст, – всецело подвержены изменчивому суждению мирскому. Сегодня наверху, завтра внизу, сегодня правоверный левый, завтра левый или правый уклонист, сегодня товарищ, завтра враг народа. Как часто я сидел в одной камере с высокими партийными функционерами, которых ни с того ни с сего лишали постов. То, что они именуют «нерушимым единством» партии или чем-то вроде того, – иллюзия. Но запомни, друг мой, ведь придет день, когда тебе понадобится это слово: превыше всего приговор Господень, не предающий нас мирскому суду. Приговор этот, ради смерти Иисуса Христа на кресте, для тебя будет оправдательным. Не сейчас, не сразу поймешь ты меня и не сразу понадобится тебе это слово, но лишь когда пройдешь мучительным путем искупления и обращения. Ты еще слишком упрям. Но обещай, когда Господь призовет тебя – позднее, спустя годы, может быть, в конце жизни, – сказать да.

Он встает с постели, остальные освобождают место, теснятся. Он обнимает меня, прижимает к груди, крестит мой лоб, торопливо меня целует, словно уже слышит доносящиеся из коридора шаги.

– И не забудь мой совет, когда-нибудь он тебе пригодится: одна любовь искупает множество грехов.

Он уже завязывает свой узелок.

– Молитесь за всех, кто вас предает!

В камере сгущаются сумерки, хотя за стенами тюрьмы, может быть, еще светло. Как обычно по вечерам, он просит нас не шуметь. Молится, опираясь на откидную койку, скрыв узкое лицо в ладонях. Он молится, а мы смотрим.

Грохот в коридоре все ближе, вот-вот, сейчас, и дверь распахивается, словно от взрыва. Солдат с непроницаемым лицом приказывает молящемуся собираться. Со шляпой в одной руке, с узелком и миской в другой человека Божьего выводят, незрячего и безмолвного.

<p>25</p>

Мы снова остались вдвоем с егерем. Остальные исчезли, как призраки. Егерь сидит на туалетном ведре и, так сказать, внепланово испражняется. Вонь прогоняет соглядатая от дверного глазка. Егерь говорит с явным облегчением:

– Партия никогда не совершает ошибки. Ошибаются только отдельные люди. Нужно сохранять верность политической линии.

А я тем временем сочиняю свое первое стихотворение на политическую тему. Я выбрал форму сонета, ведь в таком случае знаешь, когда остановиться. Уже несколько дней я мучаюсь, слагая вирши.

Восходит солнце, и цветы, и птицы,Живые твари, пики гор, глубь моряВосторженно заре румяной вторят:Лишь тени от нее спешат укрыться.Народ – душа Вселенной, вольный, смелый,В труде упорном созидает снова Но не из праха, из огня живого Свое святое, пламенное тело.

Дальше идет уже легче:

Ликует то же пламя в сердце нашем,Что озаряет утром гор отрогиИ в сердце мира неустанно пляшет.Ты, партия, – то сердце! Власть и сила,Сиянье, блеск, к тебе ведут дороги,Ночь, зло и мрак ты в битве победила.

Повседневный быт опять всецело меня захватил. Нас будят в пять часов. В десять вечера звучит команда: «Потушить свет!» Весь день я меряю шагами камеру – три с половиной туда, три обратно, еще и еще раз, и так семнадцать часов подряд. Рассказываем друг другу что-то шепотом, иногда делимся планами на будущее. Вот бы поработать скотником в колхозе или поселиться отшельником в горах.

После завтрака меня ведут на допрос. Посланник богов с непроницаемым, точно у сфинкса, лицом, спрашивает мое имя, которое слышал, наверное, тысячу раз: «Надень пиджак, возьми очки. Идем! Одиннадцать ступенек вверх! Поднимай ноги! Ты что, ходить разучился?»

Меня оставляют в пустом кабинете, посадив за столик, скрытый дверью. Я слежу, как за зарешеченным окном солнце освещает ложбины, спускающиеся к курорту Шулерау, отмечает полдень короткими тенями и наконец показывается, опускаясь за горизонт. Заходит караульный, ставит передо мной грушевый компот, завязав мне глаза, отводит в уборную, на ощупь совершенно обычную. С наступлением сумерек он включает лампу. И рано или поздно конвоирует меня назад в камеру. Там я проглатываю одновременно и обед, и ужин. Даже умудренному опытом егерю невдомек, что все это значит.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже