– Потому что никогда не присутствовал при этих собраниях.
– Почему?
– Потому что он меня избегал.
– Из-за чего?
– Из-за того, что я увел у него девушку, которую потом отбил у меня Тёпфнер.
– Как зовут эту девушку?
– Забыл, – с грустью констатирует он.
– «Уводить девушек»! Черт побери, да вы со своими девицами обращаетесь, как с козами!
Его уводят, и мне не удается увидеть его лицо. Все ясно: мой брат ничего не знал, выходит, ничего не мог разболтать. Караульный отвязывает меня от стула, и я вновь принимаюсь за работу.
Я просматриваю прижизненное литературное наследие многих авторов, перевожу и перевожу до тех пор, пока не начинаю говорить на обоих языках одновременно. Между переводами я дрожу на допросах, снедаемый диким, первобытным ужасом, от которого не в силах избавиться.
Так проходит год.
Дежурный солдат кладет передо мной папку. В ней письма, заметки, басни, стихи барона фон Поттенхофа. Красным отчеркнуто то, что мне надлежит перевести. Он здесь! Меня невольно охватывает грусть, которую я не пытаюсь сдерживать. Барон фон Поттенхоф, ровесник моей мамы, уроженец Фиуме… Выходит, для него, и так отсидевшего несколько лет, в том числе три – в Аюдской тюрьме для приговоренных к смерти, опять начинается пытка тюремным заключением. После освобождения он на несколько лет был сослан куда-то в Валахию, в сарматскую степь, в глухую деревню, где служил школьным уборщиком. Барон, тихий и кроткий, всеми любимый и почитаемый, точно святой, чистил уборные, тер шваброй полы и заливал их керосином. Зимой он пилил и колол дрова, топил печи-буржуйки, и в обязанность ему вменялось ежедневно варить кофе учителям. В письмах из Дор-Марунта он изображал свою жизнь в глуши, в вынужденном изгнании, столь же задушевно и любовно, как и странствия тридцатых годов по итальянскому побережью. В валашской провинции он провел несколько лет почти отшельником, разве что изредка писал родителям в Германштадт, ничего не зная о своем любимом юге, вдали от одиноких деревьев с античными в своем изяществе и лаконичности очертаниями да юных рыбаков, освещаемых ярким итальянским солнцем.
Я не тороплюсь, по многу раз перечитываю его заметки, стараюсь глубоко осознать прочитанное. Вместе с ним, в ту пору студентом, словно странствую по приморским городам Италии, питаясь оливками и сыром. Понимаю, что его стихотворные посвящения деревьям «Пальма», «Робиния», «Мирт» содержат не просто описания экзотических растений, но идею и тайное послание. О пальме я читаю:
«Тлен, тень листопада…» Мне больше нельзя укрываться от мира в таких стихах.
На первом листе папки я записываю: «Легко прослеживается враждебный режиму амбивалентный, двойственный характер басен Поттенхофа; в героях басен, зверях, нетрудно узнать политических деятелей народной республики, они выступают их двойниками».
И учу наизусть, для себя самого и для своего Господа Бога:
Я с трудом продираюсь сквозь творческое наследие Геца Шрега, целые чемоданы, бесконечное море бумаг. Обнаруживаю злосчастную басню о красном вареном раке, который, несмотря ни на что, чувствует себя превосходно, и, недолго думая, вычеркиваю прилагательное «красный». Вареный рак по определению красный.
Я придерживаюсь своего прежнего мнения: как литератор, Гец Шрег за исключением нескольких аполитичных стихотворений верен методу социалистического реализма, в целом этот автор не изменяет линии партии.
Хуго Хюгель, уже неоднократно арестовывавшийся Секуритате, «преподносит» мне совсем немного сочинений. Вот список юных барышень с косами и пышной грудью… «Нам подобные редко живут по правилам пролетарской морали», – думаю я. С ним не поспоришь: «Всякому истинному поэту нужна своя фрау фон Штайн[211]». А ему – даже несколько, все новые и новые.
В его удостоенной литературных премий новелле я опять-таки не обнаруживаю ничего, что можно было бы истолковать как тайные, завуалированные подтексты и смыслы. И «Подвиги юного пионера Юппа» годятся для чтения в любом летнем пионерском лагере народной республики.
Одновременно я помечаю на пустом листе: «Враждебно режиму не то, что он пишет, а то, что он говорит. Если он и диссидент, то на словах (причем пустых), а не на деле».
Летом тысяча девятьсот пятьдесят девятого подходит очередь дневникам Гервальда Шёнмунда. С замиранием сердца я узнаю его почерк. Одна из тетрадей озаглавлена «Непрерывная и тайная традиция евангелической веры на Советской Украине. Из жизни кройцбахской пасторши».