И приношу обет, который Господь Бог сможет воспринять серьезно, если соблаговолит, хотя обет этот и противоречит моему изначальному намерению. Это не обет с условиями и оговорками, вроде, например, такого: «Но если Ты, Господь, распахнешь семь железных дверей и выведешь меня на свободу, то я…» На сей раз я приношу обет, последствий которого опасаюсь сам, ведь я формулирую его так: «Когда бы Ты ни призвал меня служить Тебе, Господи, я смиренно последую. Попытайся еще раз приблизить меня к Себе». И хочу, чтобы это произошло уже завтра. И хочу, чтобы это не произошло никогда.

Обновление, свойственное великой эпохе, идет семимильными шагами. Революция не знает снисхождения. Егеря уже давно увели. Некому больше играть со мной в «красные перчатки», утешать и развеивать мою грусть. Я не знаю, как планируют со мной поступить. О студенческом кружке меня уже давно никто не спрашивал.

В начале сентября я получаю повестку: пятнадцатого числа сего месяца, в восемь утра, мне надлежит предстать перед Высшим военным трибуналом во Дворце юстиции Сталинштадта в качестве свидетеля на процессе по делу … по делу… я с трудом расшифровываю пять искаженных до неузнаваемости фамилий. Усатый караульный, которого мы прозвали Птицеловом, через окошечко в двери протягивает мне бумаги для подписи. Наклоняется и, воздев палец, напоминает: «Не забудь! Punctual camera trei[215]!» Пошел он к черту, идиот.

В мое пристанище с примитивной геометрией и ритуальным хождением по заведенному порядку взад-вперед вдруг врывается хаос. Меня одновременно одолевает множество мыслей. Значит, в конечном счете это литераторы, наугад, словно по жребию, включенные в состав подрывной группы. Почему именно эти? Есть и другие, и те пишут куда более опасные вещи.

Свидетель обвинения… Есть ли основания предполагать, что меня заставят зачитать записи моих показаний? Меня ведь допрашивали много месяцев тому назад, о Хуго Хюгеле – даже больше года тому назад. Я громко стучу в дверь. Но на это никто не реагирует.

Мне делается не по себе. Я бегаю туда-сюда по своей клетке, то и дело наталкиваюсь на углы и края. Ничто не помогает успокоиться, даже чтение стихов, которые я кое-как сочинил за незаметно прошедший год. Даже частичное дифференциальное уравнение, над решением которого я бьюсь уже давно. «Не дай себя запугать!» – так и слышу я своих тетушек из охотничьего парка. В голове моей звучит голос покойного дедушки: «Contenance!»[216] Я изо всех сил пытаюсь взять себя в руки, прижимаюсь лбом к прохладной стене, привожу в порядок мысли, стараюсь наметить план действий.

Меня вызывают в качестве свидетеля обвинения. Я прочитал достаточно детективов, чтобы представлять себе ход судебного процесса. Во-первых, в зале будет полным-полно родственников и друзей. Значит, мне придется публично признаваться в своих убеждениях. Дальше: быть свидетелем означает говорить правду. А что это значит на самом деле?

Из времен бесплодных мудрствований и фантазий, ученых дефиниций я помню: истину можно понимать как осознанную действительность, как точку зрения, как столкновение. Или: истина иногда по сути своей достойна, а иногда безнравственна… Или венец всех истин: нет истины extra relatione coram Deo[217]. Боже мой, какую же выбрать? Никакую, ведь я с грустью осознаю: стоит только что-нибудь произнести, и вот оно уже неистинно.

Для этих обвиняемых я должен найти истину, которая подошла бы им всем, так сказать, явилась бы наименьшим общим знаменателем. Даже в тех случаях, когда я мало что знаю об их деятельности, о каждом можно сказать, что он не поддерживал социализм безусловно. С другой стороны, и это тоже справедливо по отношению ко всем пятерым, они безобиднее, чем может показаться по их речам, лучше, чем может представиться по их рассуждениям. На партийном языке это можно выразить так: уровень их идеологической сознательности значительно ниже уровня их литературных произведений, а ведь литература это специфическая форма выражения социальных отношений современности в ее революционном преобразовании.

Поскольку мои письменные показания мне недоступны, остается лишь выстраивать в памяти события прошлого, воспроизводить факты, опять же по памяти, говорить правду, опираясь на факты, какую бы это ни таило в себе опасность.

Вот, пожалуй, материалистический принцип: говорить все, как было.

А формальный принцип? Облечь правду в такую форму, чтобы в конце концов в виновности пятерых убедились все: не только судья военного трибунала и прокурор, но и каждый из обвиняемых, если они еще не осознали свои ошибки и прегрешения и прежде всего их родственники и друзья в зале.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже