Не читая, я подписываю за боковым столом протокол и слышу первые фразы литературной экспертизы, но тут судья гонит меня прочь, и я по центральному проходу попадаю прямо в объятия конвоиру. «Экспертная комиссия в точности подтверждает сказанное свидетелями обвинения…» Я покидаю зал суда, вынося два важных сведения: я был последним свидетелем. И не единственным. Убедил ли я в том, что говорю правду, братьев и невест, обвинителей и защитников и не в последнюю очередь этих пятерых?

У себя «дома», в Секуритате, я от горя разражаюсь немыми рыданиями. Не издавая ни звука, я склонился над стенным столиком, скрыв лицо в ладонях. Вездесущий надзиратель замечает это и выливает мне в рот целый флакончик брома. Меня охватывает тупая усталость и равнодушие, сквозь которое изредка проскальзывают какие-то смутные образы и призраки. Я сажусь на койку, подобрав ноги, и чувствую на себе киношный свинцовый взор судьи.

Каждый из этих пятерых сделал мне что-то хорошее. Гец Шрег одолжил мне денег, чтобы я смог снять комнату, и долг я ему вернуть не успел.

Ойнц Эрлер читал мне стихи Бергенгрюна[223] о том, как рука Божья разгибает звезды. Втолковывал мне, что каждый настоящий писатель должен создавать любое свое стихотворение, любой рассказ так, чтобы по одному этому стихотворению, по одному этому рассказу его мог узнать весь мир.

– Даже если пишешь, как на конвейере, на манер Томаса Манна…

– А как же «Будденброки»? – воскликнул я.

– Или Кнута Гамсуна…

У Гамсуна я читал только «Голод» и «Пана». Ойнц Эрлер уверял меня, что надо прочитать «Мистерии».

– «Мистерии», а не «Плоды земли». «Мистерии» прочитайте непременно.

Только хорошее.

Хуго Хюгель дал мне свой велосипед, на котором я потом промчался от Зандгассе до вокзала, целых три километра. Я в замешательстве спросил у него:

– А потом что с ним делать?

– Просто оставь где-нибудь на перроне. Он уж как-нибудь сам вернется. А если нет, «все мимолетное отринь»[224].

И все же я сел не в тот поезд.

«А барон фон Поттенхоф, – я вздыхаю, но удерживаюсь от слез… – Как он меня любил».

А как меня терзает мысль о том, что Гервальд Шёнмунд тоже здесь и проведет в тюрьме многие годы. Как же он смущал меня, студента-богослова, отучившегося всего один семестр, своим заявлением, что образованный африканский негр ему-де во сто раз милее ограниченного и тупого трансильванского саксонца. Заставлял меня бросить чтение немецких поэтов, «незачем следовать голосу крови, искать соплеменников в своем краю. А если уж выбирать немцев, то тогда, например, Леонгарда Франка[225]! Великие евреи – единственные немцы, которых читали в тридцатые годы за границей. Лишь мировая литература щадит глаза и воспитывает душу». Он давал мне Достоевского, Флобера и Хемингуэя. И Стефана Цвейга.

Меня сдавили стены. Куда бежать? Только надзиратель заглядывает в глазок. Мыши тоже меня бросили.

А вот и еще неопределенные, расплывчатые образы. С марта по май тысяча девятьсот пятьдесят третьего меня содержали в психиатрической клинике возле Ботанического сада. Я словно вижу Аннемари: вот она торопится в больницу по дороге в гору, в перерыве между двумя лекциями, с мешком сластей. Инсулин поглощал из крови столько сахара, что инъекции глюкозы его почти не компенсировали. Все свои карманные деньги она тратила на меня. Вижу, как целыми вечерами она гуляет со мной по Ботаническому саду. В японском домике для чайной церемонии внимает моим размышлениям о смерти и не возражает мне. С ангельским терпением пытается рассеять мою непреходящую тоску, сочиняя веселые истории. На смотровой башне, в окружении летающих ворон, читает мне вслух рассказы Кюбера о животных[226]. Между розовыми боскетами нашептывает мне на ухо сказки «Тысячи и одной ночи». А потом под теревинфовым деревом Авраама рассказывает мне израильские детские сказки, в которых не только все хорошо кончается, но и вообще все всегда хорошо. «С точки зрения педагогики это правильно. Страшные сказки у них в стране запрещены. Евреи до сих пор не могут избавиться от ощущения ужаса».

А с какой чувственной жертвенностью она пыталась пробудить мою угасшую страсть. Под ветвями магнолии, склонившимися до земли под тяжестью соцветий, мы лежали на ее американском дождевике. Она сбросила с себя одежду, обнажив самый прекрасный в мире пупок. Раздела меня, дрожащего в ознобе. Она обвилась вокруг меня, сжав руками и ногами, ведя мою неловкую длань к выпуклостям и темным впадинкам своего тела. Какие она только ни придумывала любовные игры, чтобы меня развеселить! Вот какой выдалась тогдашняя весна.

Когда моя душа начала низвержение в бездну, Аннемари честно меня предупредила: «Я последую за тобой всюду, только не в пропасть». И дошла до самого края, склонилась низко-низко, сделала все, чтобы меня удержать.

Там, в цветущем Ботаническом саду, прогуливался милиционер в форме со своей зазнобой. Он раздвинул скрывавшую нас цветочную завесу и, глядя свинцовым взглядом сегодняшнего судьи, произнес:

– Faceţi dragoste?[227]

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже