– Nu, – ответила Аннемари, подтянув ноги к животу и прикрыв грудь руками. А мне сказала:

– Перевернись. Ляг на живот.

– Nu? Păcat[228]. Это грех, ведь сейчас май. Занимайтесь любовью!

И опустил цветочный занавес, с шуршанием сомкнувшийся над нами. В том мае мы много занимались любовью. И я до сих пор помню, что при этом думал: «Я ничего не чувствую, не чувствую даже, что я ничего не чувствую».

Однажды вечером в камеру, шатаясь, входит призрак – монах Атанасие. Его ряса отбрасывает бесформенную тень на стену, волосы и борода ниспадают до пояса. Он забивается на койку под столиком. «Надо же, смотри-ка, еще жив», – жестоко замечаю я. Да он и сам, кажется, дивится: давным-давно пора-де ему отойти к Господу. Прошло уже больше года с тех пор, как он научил меня без особых усилий стирать белье под душем.

Теперь он угасает, лежа на соломенном тюфяке. Когда его терзают желудочные колики, он, тихо постанывая, корчится на своем жалком ложе, живое воплощение страдания. И все-таки я, как и прежде, принимаюсь осыпать его насмешками и колкостями. «Что же ты, человек Божий, хочешь попасть на небеса, а мучаешься, как собака?» Однако он не отвечает мне язвительно, не защищается ожесточенно, а плачущим голосом просит воды. Кружка выскальзывает из его исхудавших, словно паучьи лапы, пальцев. Я даю ему пить, испытывая отвращение. «Как больно, жжет!» Что ж, пусть тогда ангел Господень напоит его. Врач, майор с элегантной сединой, не поднимая рясы, давит ему на живот. «Все понятно!» И, обращаясь к дежурному солдату, замечает: «Revine. Поправится. Пусть полежит, не тревожь его».

Но на следующий день я понимаю, что ему уже не подняться. Приступы боли повторяются все чаще. Белки глаз пожелтели. Руки беспокойно теребят конскую попону. Но я не могу позволить себе испытывать сострадание. Это его жизни угрожает опасность, а не моей. И все-таки я спрашиваю, нет ли у него кого-то, кому он хотел бы что-то передать – потом, когда я выйду. На лице его появляется слабая улыбка. «Есть ли у меня близкий человек на свободе?» И шепчет имя мне на ухо, мне приходится низко наклониться к его губам, и я ощущаю его тяжелое дыхание. «Скажи, что я жду его на небесах».

С этого мгновения я не отлучаюсь от него. Отираю пот с его чела. Пою водой, он по капле слизывает ее у меня с пальцев. Складываю ему руки для молитвы. Чтобы согреть, массирую ступни, ногти на которых прекратились в черные когти. И, подсаживая его на туалетное ведро или влажным подолом рясы протирая ему руки и ноги, ощущаю кончиками пальцев, как его тело, обтянутое пергаментной кожей, тощее, как палка, превращается в скелет.

«Никому не говори, что я умираю. Помоги мне спастись», – умоляет он. И я рапортую караульному: мол, все в порядке! После того как его вырвало первыми же кусочками еды вперемешку со зловонными сгустками крови, обед его я отдаю мышам. Остальное возвращаю через окошечко в двери: «Nu poate mai mult»[229]. Больной спрашивает, почему бы мне это не съесть. Но, как бы меня ни мучил голод, что-то меня удерживает.

На следующий вечер в окошечке показывается физиономия надзирателя, того самого цыгана, что привел к нам в камеру на лечение оленя. Надзиратель шепчет мне на ухо: «Сегодня ночью мне надо выспаться, – и боязливо косится мышиными глазками налево-направо. – Нам пришлось зарезать рождественскую свинью, она заболела. Присмотри за монахом!» И исчезает.

Начинается все как-то незаметно, с прежних конвульсий, но они быстро проходят. Монах шепчет, что раскаленные ножи вонзаются в его внутренности. И вот он уже не в силах говорить, только стонет. Я смачиваю водой его горячие губы. Он уже не в состоянии поймать языком капли. Они испаряются у него на губах. Часто он хрипит, словно его кто-то душит. Может быть, это предсмертные хрипы? Я хочу сложить его руки для молитвы, но он вырывается. Призраки издеваются над ним, ерошат бороду, дергают за нос, трясут так, что взлетает ряса. Или это отчаявшиеся силы, еще сохранившиеся в его теле, и они восстают против… против чего? Потом монах вытягивается как мертвый. Ночь проходит, а вместе с нею истекает и отпущенное ему время.

У него уже нет сил стонать. Но я чувствую его дыхание. Судя по очертаниям искаженного рта, он хочет закричать от боли… или что-то сказать? Во взгляде его читается нарастающий, невыносимый ужас, невольно заражающий и меня. Сейчас ты кинешься к двери, закричишь, начнешь колотить кулаками, звать на помощь! Тут я вспоминаю, что надо пощадить надзирателя, уставшего от забоя свиньи. И я не кричу. Не зову на помощь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже