Княгиня Пальфи вместе со своей горничной сидели в тюрьме. Когда к ней заявились двое инспекторов налоговой службы, пожелавших обложить налогом производство ржаных хрустящих хлебцев, а также наказать строптивую аристократку за неуплату пошлины в казну, княгиня, скорее из любезности, услужливости и стремления ответить ожиданиям, нежели от гнева, стукнула одного из них по голове булавой. Тот, весь в тесте, тут же рухнул, как подкошенный. Чтобы сопровождать свою госпожу в камеру, ее верная помощница немедленно треснула второго по лбу скалкой. Этот, прежде чем упасть, исполнил некое подобие
Бабушкина комнатка тоже не могла послужить мне прибежищем. Казалось, все в ней осталось на своих местах – от столетнего зеркала из Киля до часов с маятником из Фиуме. Но внешность была обманчива.
Недобрые вести обрушились на наш дом, между прогнившими деревянными балками которого соседский пес по утрам просовывал морду и, высунув язык, громко дышал у меня над ухом.
Клаузенбургский университет сообщил, что я отчислен. Исключен за непосещение лекций. Я отправился туда, и в окошечке администрации меня отшил женский голос:
– Опоздали,
Я наклонился низко-низко:
– Но ради Бога, Вы же знаете закон физики: нельзя одновременно находиться в разных местах!
– Вот и были бы не где-то в другом месте, а здесь! – наставительно отвечала дама, от которой в окошечке был видим только нос.
– Но я хочу только получить диплом. Мне осталось сдать всего три экзамена.
– Рановато. Что это вы вообразили, едва освободились и хотите, чтобы вам вот так сразу же вернули все права? На это уйдут годы!
Декан и ректор не пожелали со мной говорить. В бухарестское Министерство образования швейцар меня даже не пустил.
А мои книги? Я напрасно искал их в книжных магазинах.
В Государственном издательстве я узнал, что договор на оба рассказа расторгнут по вине автора. Я явился туда, настаивал на его выполнении, уверял, что не нарушил ни одно из множества его условий. «Радуйтесь, что мы не заставили вас возместить издержки производства, – объявила директор издательства Ольга Гольдбаум. – Ваши книги пошли под пресс. А теперь оставьте нас в покое». Совсем по-другому приняла меня мой редактор, госпожа Эрика Константинеску, она пригласила меня к себе домой, как прежде: «Прошлого не вернуть. Но не отчаивайтесь, продолжайте писать. Сразу принимайтесь за работу. Идите в гостиницу и начните новый рассказ. У вас больше таланта и фантазии, чем у многих писак и виршеплетов, которые тут все заполонили». Мы пили чай из стеклянных стаканов в серебряных подстаканниках. Ее муж, истинный уроженец Бухареста, изящный, почти хрупкий, по-прежнему был белоснежно-седой, ее отец – все такой же бодрый, ни дать ни взять крестьянин из горной деревни. Мать оставалась настоящей берлинской дамой. Кот по кличке Жаккюз[246] восседал на своем кресле и величественно зевал. Все было как прежде. И все-таки по-другому.
У товарища Энрика Тухеля, главного редактора иллюстрированного журнала «Новая литература», я осведомился о своем стихотворении, которое послал ему на второй день после освобождения. Называлось оно «Великий сад моего детства», впрочем, было написано с точки зрения слуги, обитателя привратницкой. Партийный литератор расположился в бывшем боярском дворце с помпезной подъездной аллеей и вестибюлем, изобильно украшенным лепниной.
Последние события оставили свой след и на облике Энрика Тухеля. Темно-синий галстук с пылающими нацистскими пикирующими бомбардировщиками сменился куда более скромным однотонным красным, с серебряной булавкой в виде серпа и молота. Едва я изложил свое дело, как он перебил меня и принялся поучать: «Вы же понимаете, товарищ, этот ваш великий сад детства, – чистой воды реваншизм. Что-то подобное недавно требовали су-детские немцы: хотели, чтобы им вернули все ихние великие сады, что ныне принадлежат полякам. Как? Вы об этом не слыхали? Ах да, вы же только что оттуда. С тех пор, как изменники родины придумали этот… как его… упаднический эстетизм в литературе, нашему брату надобно быть