В вестибюле я столкнулся с Пицем Шиндлером. Я по-приятельски протянул ему руку, и он дотронулся до нее кончиками пальцев. Я произнес: «Мы с вами в одной лодке». Тем самым я хотел сказать, что мы с ним переметнулись в лагерь противника и теперь наши бывшие друзья и близкие смотрят на нас как на предателей. Он ничего не ответил, и я счел себя обязанным прояснить свою мысль: «Можете рассчитывать на меня, когда станете киркой сбрасывать с пьедестала саксонского епископа Георга Даниэля Тойча. Для двоих работка трудная». Он спасся бегством.
Секретарша сказала: «Видите ли, молодой человек с бледным лицом героя русского романа, вы совершаете ошибку. Вы слишком серьезно воспринимаете этот режим, слишком склонны полагаться на обещания его столпов. Поэтому вас так и пугаются все вплоть до высших чиновников, – она обвела рукой ряд дверей. – Товарища Тухеля вы тоже так напугали, что он потребовал кофе с большим количеством взбитых сливок. Да и на товарища Шиндлера нагнали изрядного страху. – Она произнесла все это совершенно откровенно, не озираясь боязливо. – Кстати, Пиц Шиндлер сегодня торопился. Его ждали в ЦК».
Меня в ЦК не ждали. Так куда же податься? Я обратился на гигантский машиностроительный завод в Мырше неподалеку от Фрека, где было занято три тысячи рабочих. Начальник отдела кадров в ужасе замахал руками: «Один бывший политзаключенный у нас уже есть, не можем же мы обременить завод еще одним!»
Оставалась служба трудоустройства в Фогараше. Люди там были предупредительные. «Конечно, согласно Конституции вы имеете право на труд». То, что я почти окончил университет по технической специальности, никого не интересовало. Такому, как я, могли предложить только место разнорабочего со сдельной оплатой на кирпичном заводе, некогда принадлежавшем семейству Штоф. Я поблагодарил. Товарищ Попа Замолксе, начальник службы трудоустройства, на прощание подал мне руку, ведь моего отца очень уважали в Фогараше.
Какое-то время я болтался без дела. Сочинял ходатайства во всевозможные инстанции в Бухаресте. Всюду ссылался на свой приговор с минимальным возможным сроком, подчеркивал, что на суде выступал свидетелем обвинения, настаивал на своем социалистическом мировоззрении – да здравствует дружба с великим Советским Союзом, – требовал, чтобы меня восстановили в университете, убеждал предоставить мне работу, соответствующую моей квалификации, просил выделить моим родителям достойную квартиру, умолял освободить брата, требовал, требовал – и получал отрицательные ответы, а то и вовсе никаких, словно бы в наказание. Я уходил с головой в чтение «Замка дураков» Штифтера. Откладывал его. С трудом продирался сквозь «Красный Китай побеждает». Мучился, решив одолеть «Голых среди волков»[247]. Да ну их.
В Бухаресте я сказал госпоже Эрике, что не пойду в гостиницу писать рассказ, что на уме у меня другое: я хотел бы записаться на лоботомию к нейрохирургу доктору Попп де Попе. И что же это? Небольшой разрез в лобной доле головного мозга. «Вот здесь, спереди, и становишься глупым и довольным». «Стать глупым и довольным» – вот о чем я мечтал.
Кто же не отставал от меня ни на шаг? Только сестра.
Меня охватило болезненное желание бесцельно идти и идти, каждый день выгонявшее на улицу. Не на короткую прогулку, а на форсированный марш по зимним окрестностям города до ближайших деревень к северу от Алюты: в Фельмерн, в Шарош, в Кальтбрунн. Да, мы добирались даже до Рорбаха, расположенного за семью горами. Туда мы с родителями ездили летом на каникулы, туда мы приезжали на велосипедах, туда мы с бородатыми цыганами перегоняли скот – все это в какой-то прежней жизни, которая ушла навсегда. Сначала меня сопровождала школьница Мануэла Вайнбрандт, которую в новогоднюю ночь, когда раздался вой сирен и звон колоколов, я поцеловал и которая стояла не шелохнувшись, точно овца во время стрижки. Под конец со мной осталась лишь моя сестра Элька, ей одной хватало терпения вынести такие марш-броски.
В эту область запретного прошлого я вступал со смешанными чувствами. Я поклялся больше ни к чему не привязываться. Пусть забирают меня, когда им вздумается, я ни слезинки не пролью по тому, что оставлю на свободе.
Еще утром, моясь в ногах моей постели в тазу, она приподнимала занавес и с любопытством спрашивала: «Куда сегодня?» Она пробуждала меня от утреннего оцепенения, заставляя задуматься: куда податься, где найти место в мире, на что сегодня потратить время?
Снег не выпал, но земля промерзла. Приятно было идти по твердой почве. Созерцая бесконечные белые пятна на стенах камеры, я совсем забыл, что зимой на полях можно увидеть столько оттенков коричневого. Из терновых изгородей взлетали стайки воробьев, по цвету подходящих к бурой земле. На дереве сидел канюк в коричневую крапинку, почти неразличимый на этом фоне. Мимо просеменила овсянка с золотистой грудкой, последнее напоминание о лете.