– Честно говоря, я был немного в замешательстве, когда прочел сей трактат, – отвечал аббат. – Во-первых, я отметил, что Палама в вопросе о субстанции, ее силах и свойствах явным образом противоречит святым Августину и Фоме, но не это привело меня в замешательство. В конце концов, от восточных схизматиков и не следует ждать согласия с нашими западными святыми учителями Церкви. Но, во-вторых, то, как Палама описывает божественную субстанцию, странным образом тронуло меня за душу. От этих описаний на меня повеяло некоторым… я бы сказал, ужасом. И я против воли проникся этими веяниями. У наших западных теологов, от Илария Пиктавийского, или даже еще раньше, от Тертуллиана и до Фомы Аквината, Бог представлен как величественное, но рационально понятное существо – понятное даже в своей бесконечности и непостижимости. Но то, что Палама пишет о Боге, выбивает почву из-под ног. Ты начинаешь ощущать Бога как некую умопомрачительную бездну, перед которой немеет язык, да что там язык – немеет сам разум, парализованный какой-то запредельной жутью. Признаюсь, на меня это произвело неизгладимое впечатление. Этот грек, может быть, и схизматик, однако он проник в такие тайны, куда наши теологи даже и не пытались заглянуть. Он различает в Боге манифестации божественности и некую сверхбожественность, запредельную по отношению даже к самой божественности, – сверхсущностную сущность, которую даже в принципе невозможно наименовать, она совершенно неуловима для мысли, для логического определения и не только непостижима, но даже сверхнепостижима. Когда я читал это, а я читаю внимательно, разжевывая и высасывая каждое слово, то вдруг ощутил себя зависшим над такой пропастью, в которую не то что заглянуть страшно, но жутко даже просто задуматься о ее абсолютно непостижимом бытии.
– Интересно, – пробормотал Бальтазар задумчиво и, вспомнив о цели своего визита, спросил: – Да, кстати, ваше высокопреподобие, хотел спросить вас об этом злосчастном послушнике, совершившем убийство. Что это за человек? Меня интересуют любые подробности о нем, о его характере, о его интересах.
– Боюсь, не смогу вам рассказать никаких подробностей о нем, но вам сможет помочь в этом наш приор, отец Эверхардус.
Аббат подергал шнурок, висевший на стене, и где-то за стеной раздался приглушенный звон колокольчика, после чего в настоятельские покои вошел монах, которого аббат тут же отослал за приором.
Приор Эверхардус, ненадолго заглянувший к аббату и спрошенный про послушника-убийцу, ответил, что больше всех сможет рассказать про него наставник новициев отец Рейнард, который беседует со всеми послушниками, отвечает на их вопросы, разъясняет им все – от вещей простейших и элементарных вроде правил правописания до самых сложных и возвышенных, каковы вопросы экзегетики и теологии.
Рейнард, призванный к аббату, вошел вкрадчиво, с какой-то двусмысленной полуулыбкой. Его появление напоминало вхождение острейшего ножа в податливую, мягкую плоть. Бальтазар внимательно всмотрелся в этого пожилого, но довольного крепкого и статного монаха с осанкой аристократа, чтобы понять, что именно в его облике вызвало эту ассоциацию с ножом, рассекающим плоть, и понял наконец: это были водянисто-блеклые серые глаза, в глубине которых притаился отточенный разум.
От Рейнарда Бальтазар впервые услышал имя послушника-убийцы – Дидерик. Рейнард описал его как молодого человека, которому присущи одновременно пытливое любопытство и некоторая отрешенность. Глаза Дидерика, рассказывал Рейнард, часто блуждали – знак того, что юноша был погружен в свои мысли и так пристально следил за их движением, что двигались и глаза его, как бы следя за некими объектами, перемещавшимися в поле зрения. Рейнард не раз замечал беззвучное шевеление его губ во время разговора с ним, когда Дидерик слушал Рейнарда; в эти моменты глаза послушника светились внимательным интересом, а губы меж тем шевелились, как будто он молился в уме или вел мысленный диалог.