Милли поддалась этому очарованию, пока не смутилась; она наблюдала за копиистками, пока не задумалась о том, что скажут окружающие о молодой женщине, которая станет утверждать, что именно копиистки – краса и гордость этого места. Ей бы хотелось поговорить с ними, узнать об их жизни, но ее остановил тот факт, что она не собиралась покупать копии картин и опасалась вызвать подобные ожидания. Она понимала, что ее привлекает перспектива побега, что глубоко внутри она слишком слаба, чтобы воспринимать полотна Тернера и Тициана в подлиннике. Они замыкали ее в слишком широкий круг, хотя год назад она могла только мечтать о таком круге. Они и вправду были для кого-то большего, не для маленькой жизни, главным центром которой была, например, потребность в сочувствии. Она абсурдным образом отмечала про себя свои короткие остановки, мимолетные взгляды, недостаток любознательности посреди этих великих стен и в то же время присматривалась к общим видам, ракурсам, чтобы никто не заподозрил ее в ужасном невнимании. Общие виды и ракурсы увлекали ее из зала в зал, и она, как ей казалось, посетила уже значительную часть экспозиции, когда решила присесть и отдохнуть. Стулья стояли плотными группами, так, чтобы открывался хороший вид на картины. И Милли в самом деле сосредоточилась больше, чем во время прогулки по залам; она подумала о том, что не смогла бы сейчас выдержать экзамен ни в одной из прежних своих «школ», а затем о том, что устала гораздо больше, чем предполагала, несмотря на то что не слишком напрягала ум. Ее глаза скользили рассеянно, без определенной цели: иногда взгляд останавливался ненадолго на группах незнакомых людей; она невольно выделяла среди посетителей поразительное количество своих соотечественников. Ее удивило, что великий музей в начале августа был наполнен этими паломниками и что их так легко распознать издалека, определить каждого по отдельности и целые компании, и это узнавание высветило по-новому их собственную темноту. Она наконец встала, происходящее стало для нее открытием: оказывается, она пришла сегодня в Национальную галерею, чтобы наблюдать за работой копиисток и за туристами с «бедекерами». Вероятно, это было следствием ее болезни – сидеть вот так в публичном месте и подсчитывать американцев. Впрочем, это тоже способ провести время, но такой аргумент составлял уже вторую линию обороны, все же она могла безошибочно определить представителей собственной нации. Они были как картинки: вырезаны ножницами, раскрашены, снабжены этикетками, аккуратно оправлены; но она не испытывала к ним никаких чувств, они ничего для нее не значили. Несомненно, они даже не замечали, не знали ее, даже не обращали внимания на их общность, пока она сидела в стороне, и это служило ей знаком, что слишком много Европы ей дается «трудно». Это была праздная мысль – у нее все еще было игривое настроение, но она подумала, что с этими людьми имела не больше шансов установить дружеские отношения, чем с обитателями Лондона. Она задумалась, изменилась бы ситуация, если бы она вернулась домой с приобретенным светским блеском, а еще о том, сумеет ли она когда-нибудь вернуться. В любом случае прежние друзья рассеялись где-то в прошлом, и она наконец ощутила это как слабое, но достижение. Однако в какое-то мгновение она обратила внимание на трех леди, очевидно, мать и двух дочерей; они приостановились перед ней – судя по всему, одна из них сделала замечание по поводу произведения в другом конце зала. Милли сидела спиной к тому объекту, но ясно видела лицо молодой соотечественницы – той, что говорила, и лицо ее было озарено светом узнавания. Узнавание отчетливо читалось лишь в ее собственных глазах: это она, Милли, знала трех женщин, это ощущение напоминало чувство, которое испытываешь перед ответом на экзамене, – смесь радости и чувства вины, потому что не можешь отчетливо сформулировать свои воспоминания; она могла бы сказать, где они живут и как, она перебирала в уме родственные связи, знакомства, дома, их привычки, круг общения, обстоятельства. Мать запыхалась, белизна ее волос мешала точно определить ее возраст, она производила впечатление химической чистоты и стерильности; ее спутницы выглядели деятельными, и только усталость смягчала их слишком энергичный облик; все трое были в коротких плащах с небольшими тартановыми капюшонами. Клетка тартана различалась, но в остальном три плаща казались частями одного одеяния. «Красота? Ну, если ты предпочитаешь так это называть, – это сказала мать, а потом добавила: – В английском стиле». Три пары глаз обратились к одному объекту, а их обладательницы на мгновение замерли, погрузившись в созерцание, которое должно было обеспечить им окончательное мнение, – одна из сестер молчала, другая что-то бормотала под нос. Когда они отвернулись, Милли смотрела им в спину, ощущая почти родственную связь с ними; она сказала себе, что они, должно быть, знали ее, что их точно что-то связывает, что было бы приятно поговорить с ними. Но она уже потеряла их из виду, и они были холодными, далекими – они не заметили ее, погруженные в свое маленькое открытие. «Красота», «в английском стиле» – вероятно, они говорили о картине английской школы, она любила такие; но, не двигаясь с места, она видела только голландские полотна. У нее возникло смутное подозрение, что группа деловитых дам говорила о чем-то другом. Заинтригованная, она обернулась, вставая со стула. За ее спиной был проход в другой зал, там толпились посетители, появившиеся уже после того, как она села отдохнуть, они стояли перед картинами поодиночке и парами – и тут ее взгляд привлекло нечто определенное.