Единственное, что явилось неожиданностью, – густая, отвратительная вонь, которая, казалось, наполняла всякую молекулу воздуха этой выступающей части Нью-Йорка, которую тогда еще не привели в порядок: воняло пережаренным беконом, карри и свалкой – казалось, запах исходит из кишок самой земли, если не из задницы дьявола. Однако, непонятно как, даже смрад меня опьянял. Представьте себе, я и сейчас его помню и помню свои ощущения.
Не знаю, есть ли смысл описывать первые впечатления от Манхэттена и ребячий восторг, который испытывает молодой европейский путешественник: привыкнув к растянутым на плоскости городским пейзажам, здесь он сталкивается с демонстративным, дерзким величием. Намного лучшие писатели, чем я, пробовали силы в этом литературном жанре, создавали настолько поразительные и пронзительные описания, что можно не ходить вокруг да около, а обойтись сноской внизу страницы. Позвольте мне добавить только одно. Охватившее меня чувство было куда глубже, чем удивление, и куда пронзительнее, чем восторг. Разволновался я из-за вспыхнувшего патриотизма. Назовем его поколенческим. Это был шовинизм, опиравшийся не на принадлежность к одной территории, а на общую эстетику, сходные вкусы, похожие мечты. Музыку, еду, одежду. В далекой стране, откуда я прибыл, было полным-полно ребят, которые, столкнувшись с подобным имперским величием, испытали бы ровно такое же чувство полноты – смесь экстаза и смятения. Я словно вернулся домой, да, – в дом, где никогда не бывал и о котором поэтому долго грезил.
Впрочем, пересекать в машине сверкающий лес Манхэттена означало пережить языческий опыт, не лишенный юмористической нотки. Если готические соборы в свое время задумывались как нечто, что вызывает робость у совершающего паломничество христианина, внушает мысль, что все, лежащее за пределами опытного познания, непостижимо, то страдающие гигантизмом здания Манхэттена представляли собой самую смелую и успешную попытку людей добраться до Бога и, если им так хотелось, отужинать вместе с ним.
Лишь тогда, раздираемый множеством чувств, я до конца осознал, какую боль причинил отцу, ведь это он вырастил из меня патриота, привив мне странную форму наднационального национализма.
И надо же – я вспомнил о папе, когда дядя Джанни, постоянно отвлекаясь, хвастаясь и делая неуместные замечания, изо всех сил пытался испортить нам праздник. Он просто не мог держать язык за зубами. Конечно, он понимал, что испытываем мы, неофиты, но непременно желал подчеркнуть, что сам этого не испытывает. Зато ему, как завсегдатаю, не терпелось показать нам расположенное не в самом центре заведение, где он провел немало незабываемых вечеров, а также кафе, славящееся донатсами с начинкой. Он вел себя странно, почти как ребенок. Зачем дарить нам такое прекрасное путешествие и не позволять получить от него должное удовольствие? В эту тайну я проникнуть не мог! Как будто, подталкиваемый извращенным желанием, он завидовал девственной чистоте нашего взгляда, которую сам давно потерял. Словно, поддавшись мальчишескому духу соревнования, он непременно хотел подчеркнуть, что удовольствие, которое мы сейчас получаем, – ничто по сравнению с тем, что переполняло сердце молодого путешественника при аналогичных обстоятельствах сразу после войны. С тех пор он возвращался в Нью-Йорк раз двенадцать, пару раз останавливался надолго. Впрочем, пока было возможно, он предпочитал приплывать в Америку на корабле.
– Жаль, что вы знакомитесь с городом таким образом! – воскликнул он, словно подтверждая мои подозрения. – В том смысле, что прибыть сюда по морю, после долгого плаванья, – совсем другое дело. Не знаю, как объяснить, но только так понимаешь, что это остров. И только поняв это, осознаешь, насколько здесь все грандиозно.
Он рассказал нам о “Микеланджело”, трансатлантическом лайнере, на котором в последний раз пересек океан лет двадцать назад. Вот это было настоящее путешествие! Шикарное. Без смокинга и вечернего платья тебя не пускали в ресторан и на главную палубу. Оркестр заливался до утра. Рассвет встречали в казино, попивая шампанское и играя в “железную дорогу”[24]. Если мы хотим знать, то и Манхэттен в то время выглядел совсем иначе: ничего общего с этими грязными, вонючими трущобами!
Я завидовал умению кузенов не обращать внимания на дядю Джанни. Насколько было бы лучше, если бы почтительность и воспитанность не вынуждали меня отрывать взгляд от новых открытий, обращать его на нашего болтливого вожатого и кивать, как мажордом. Словом, если бы я вел себя как Франческа, поглощенная городом.