– Кэ-раник? – рассеянно переспросил Арманд, водя взглядом по стенам и догрызая яблоко. – Эта… какой краник? Не, парень, это не я. Это он, должно быть, сам открывается – от сырости или ещё чего-нибудь. А может, Гельмут сам чего недоглядел или нарочно врёт, тебя пужает… Эх ты: подавился! Дай по спине похлопаю… Ага. И не пужайся. Это нынче он из себя святошу строит и орёт на всех, не иначе грехи замаливает, а в молодости был о-го-го какой пройдоха – даже в наёмниках служил, лет десять протазаном отмахал, да и потом, в монастыре пожрать был не дурак, и табачком баловался, и пил, как кларикон, прости господи. Ты это… кружку-то отдай. – Он забрал у парня вожделенную посудину и заглянул внутрь: – Эх ты, всё выжрал! Однако, силён ты, братец. Ладно, давай я ещё нацежу.
После второй кружки каменные своды подвала стали казаться послушнику намного уютнее, нежели раньше, а после третьей даже плесень на стенах и бочках приобрела приятные формы и оттенки. Через подвальное окошечко снаружи доносились приглушённые голоса и бодрое «жик-жик» двуручной пилы. Брат Арманд, как глухарь на току, заливался, сбиваясь с французского на вульгарную латынь, а с латыни – на фламандский. Подобно брату Гельмуту, он сетовал на крыс, нахваливал вино и поучал приятеля, как половчее отрезать куски от сыра и после разворачивать головы надрезами к стенке, чтобы не было заметно. Учение было полезное, что и говорить, только юноша его почти не слушал и думал о своём, в основном о бараньих ушах с репой, которые должны были подать к обеду. Взгляд его сделался нечётким. Смаргивая сон с ресниц, послушник Аристид, как сытый кот, баюкал мрак над злополучной крайней бочкой, и постепенно ему стало казаться, что темнота в этом углу будто идёт пятнами и обретает очертания; а ещё через мгновенье он явственно увидел, что на бочке восседает маленький и очень толстый человечек в клетчатых штанах, нелепой шляпе и с огромной кружкой в руках, плюс ко всему совершенно босой. Под изумлённым взглядом Аристида человечек отхлебнул из кружки, вытер губы рукавом и в свою очередь уставился на послушника.
– Как тебя звать? – спросил вдруг он.
Аристид с перепугу чуть не обмочился.
– А… Аристид… – еле выдавил он и испугался собственного голоса. Сил не было даже, чтоб перекреститься. Он скосил глаза на брата Арманда, но тот будто ничего не заметил – как сидел и бубнил себе под нос, так и продолжал сидеть и бубнить, всё больше хмелея.
– Завтра же уходи отсюда, – сказал человечек и снова отхлебнул из кружки. Почесал голое пузо, скривился, погрозил послушнику пальцем, мол, завтра же, понял?
И медленно растаял в воздухе.
Пока парнишка размышлял, что это значит и не сказать ли келарю, колокола у них над головами зазвонили к обедне. Оба засуетились, сгрызли по луковице и поспешили наверх, таща наполненные кувшины. Дверь за ними захлопнулась, звякнули ключи, и в подвале снова воцарились темнота и тишина.
И только самое чуткое ухо смогло бы различить еле слышный прерывистый звук.
Это капало вино из крайней бочки.
У каждого времени года особый запах, с этим не поспоришь. Всякий человек переживал такой момент, когда летом однажды встаёшь поутру, распахиваешь окно или выходишь прогуляться, и вдруг запах прелых листьев и травы, земли, промокшей под дождём, и прочая необъяснимая смесь ароматов яснее ясного даёт понять: всё, лето кончилось, настала осень. Глаза и уши могут обманывать, ещё тепло, ещё не облетели листья и не собран урожай, но запахи не могут лгать. А после так же, по внезапной стылости в носу, по запаху твердеющей воды, вдруг понимаешь: всё, теперь конец и осени – зима напоминает о себе. Потом весна придёт, и снова первым известит о ней не солнце, не ветер и не ласточки, а терпкий запах тающей смолы, нагретых досок, подсыхающей земли и пробивающейся зелени, а после наступающее лето щекотнёт в ноздрях полынным ароматом трав, цветов, дорожной пыли, застоявшейся воды и конского навоза. А потом всё повторится сначала, и так, наверное, будет раз за разом, до тех пор, пока не умрёшь.
А после будет без тебя.
Пыхтя и отдуваясь, Фриц еле поспевал за господином кукольником, поддерживал мешок и размышлял, что, наверное, и у каждого времени суток есть свой запах, по которому так же безошибочно и просто можно распознать, когда взошло солнце, когда пора обедать, а когда ложиться спать. С утра в окно тянуло туманом и мочой, креветками и рыбой с рынка, свежим хлебом из пекарен и вонючей копотью от ворвани, перегоревшей в фонарях. Днём город наполняли запахи пряностей, смолы и кислых кож из порта, пива и пивного супа, растопленного сала и тележной смазки, мокрого сукна, навоза, убежавшего молока и торфяного дыма из кухонных труб. Но вечерний Брюгге пах совсем иначе.