– Не за что. Но раз уж я здесь, я бы хотела осмотреть Ребекку. Убедиться, что все хорошо как с ней, так и с ребенком.
Ребенок.
Вот тут-то Ребекка вздрагивает, сжимает губы. Она отворачивается от мужа, с трудом встает из кресла и направляется в спальню; проходя мимо него, она не произносит ни слова.
Ребекка лежит на кровати в хлопковой рубашке, а я ощупываю ее раздутый живот, нажимая то тут, то там.
– Мне очень жаль насчет письма, – говорю я ей.
– Мне тоже.
– Но суд…
– Ничего не даст. – Ребекка смотрит на меня, и взгляд ее карих глаз полон уверенности. – Ты же видела, что было на последнем слушании. Даже если его признают виновным, то за попытку преступления, а не за его совершение. Нам больше нечего делать в Крюке. Это Айзек борется за то, чтобы остаться. Я бы лучше начала все заново. Где-нибудь на новом месте. Где никто не знает, что со мной случилось.
Я открываю рот, собираясь с ней поспорить, но она не дает мне ничего сказать.
– Ты же знаешь, что я права. Просто ты слишком ко мне привязана, чтобы это признать.
Ох, как же жжет глаза от слез. Хуже огня.
– Ты права, – шепчу я. – И меня так злит, что ты права.
Один из самых важных моих навыков как повитухи – умение сидеть молча. Мне множество раз приходилось молча держать кого-нибудь за руку в момент взрыва горя. Единственный способ побороть подобное отчаяние – это создать бастион непоколебимого спокойствия. Просто сидеть рядом. Просто молиться и предлагать утешение. Просто смотреть, как солнце медленно движется по небу, а тени чертят линии на стене. Не говорить ничего там, где нет слов, которыми можно утешить. И вот в такой тяжелой тишине я чувствую, как шевелится ребенок в лоне Ребекки. Слышу уверенное и ровное постукивание. Я не шевелюсь, так и сижу, накрыв ее живот раздвинутыми пальцами и сосредоточившись на ритмичном стуке, исходящем из ее тела, на этом ерзающем, подвижном свидетельстве живой жизни.
Я жду целых шесть сердцебиений, а потом шепчу:
– И давно плод начал шевелиться?
– Недавно. Где-то месяц.
– Ты мне не говорила.
– Я надеялась, что перестанет. – Ребекка отворачивается. Смотрит в стену. – До сих пор надеюсь.
Через несколько минут я уже на улице возле дома пастора; я вдыхаю холодный воздух через нос, чтобы успокоиться и прогнать накативший гнев. Так нечестно. Вот что крутится у меня в голове, вот мысль, которая вертится, словно собака, ловящая свой хвост. Нечестно!
Может, Господь и сказал: «Мне отмщение», но разве Он не поставил мужчин вершить суд? И где справедливость для женщины вроде Ребекки? Кто может вершить суд над судьей? Я еду верхом по Уотер-стрит, по узкой тропе, протоптанной среди сугробов, и мне приходит в голову мысль – так быстро, что не успеваю от нее отмахнуться: если Джозефа Норта нельзя повесить за изнасилование Ребекки Фостер, может, его можно повесить за убийство Джошуа Бёрджеса?
Я не злюсь на то, что Кларисса Стоун не вызвала меня. Есть и другие повитухи, она могла послать за любой. Но Пегги? После того, что Пейдж сделал с ребенком Клариссы? Ее гордости нет оправдания. Она знала достаточно.
За всю свою жизнь я могу пересчитать мужчин, которых я по-настоящему ненавидела, на пальцах одной руки, и Бенджамин Пейдж почти на самом верху этого списка. На первом месте Билли Крейн. Сразу за ним идет Джозеф Норт. Но с тех пор, как Пейдж прибыл в Хэллоуэлл, от него сплошные беды. Господи, я б его голыми руками задушила, если бы могла.
– Зачем он здесь? – спрашивает Эфраим.
Я пришла на лесопилку с обедом для Эфраима. Он возится с водяным колесом с самого рассвета и выглядит так, будто одновременно вспотел и замерз. Колесо застряло в замерзшем ручье, и муж решил, что сейчас самый подходящий момент заняться давно назревшим ремонтом некоторых деревянных лопастей, которые успели подгнить или потрескаться.
– Барнабас? – говорю я, оглядываясь через плечо. – Я думаю, причины очевидны.
Я протягиваю Эфраиму тарелку, но он ставит ее на пенек.
– Он не ухаживать приехал, – говорит Эфраим. – Посмотри на него.
У Барнабаса усталый вид. Он долго ехал верхом навстречу ветру. Щеки у него раскраснелись, губы потрескались.
– Может, он торопился повидать Долли?