Так что, потирая избитую спину и морщась, Гальяш вышел во двор. Носил воду и рубил дрова, кормил коров и коз, убирал в птичнике и мел двор. Солнце постепенно опускалось, тени становились длиннее, густели, наливаясь прохладной синевой. Гальяш позевывал, время от времени умудряясь дремать с открытыми глазами, опираясь всем телом на метлу. Матушка стучала посудой, бойко поворачиваясь возле печи, то и дело проходила, мрачнее тучи, мимо сына в хлев или на огород. По тому, как угрожающе гремели тарелки, как резко хлопали двери в доме, ясно было, что матушка по-прежнему сердится.
Она окликнула Гальяша пару часов спустя – резко и полным именем, а не полудетским и нежным «Гальяшик». Вынесла на крыльцо молока и ломоть хлеба с маслом, а сама снова исчезла в доме. Гальяш поел стоя, так как сидеть оказалось немного неудобно. Он пил молоко и бездумно смотрел, как солнце, раскрасневшееся, будто зрелое яблоко, постепенно скрывается за темной дубравой. А за ней – отсюда, конечно, не видно, но можно додумать, дорисовать, вообразить – возносилась белая каменная корона на диком холме.
Потом, поставив пустую кружку у дверей, Гальяш снова лениво подметал двор, раздумывая, насколько сильно попало Ирбену за ночные приключения. Наверняка влетело как следует. Гальяш вздохнул. Виски ныли, и тело слушалось плохо, двигалось как бы нехотя, с напряжением, с усилием. Веки будто свинцом налились, так что приходилось, позевывая, тереть глаза кулаком.
Когда солнце село, он уже чуть не падал с ног, и матушка, которая, должно быть, как обычно, следила за ним из окошка, позвала Гальяша домой. Поставила на стол миску с тушеной капустой, сама села напротив. Ели молча. Гальяш, то и дело бросая на необычайно суровую госпожу Котюбу осторожные взгляды поверх ложки, никак не мог разгадать, до чего матушка в конце-то концов додумалась.
Она больше не расспрашивала, где Гальяш пропадал в ту ночь, – ни вечером, ни на следующее утро. Однако со двора его не выпускала, загружая обычной работой по хозяйству, а то и на ходу выдумывая новую. То надо бы разобрать вещи на чердаке, то вместе с дядей Лавренем перетаскать мешки с крупой в кладовую. То пора поправить забор, то дверца в козьем сарайчике стала на одном честном слове держаться. Гальяш послушно шел и делал, что матушка просила, чувствуя себя виноватым за ее слезы, – вот и увязал в работе на целый день. А вечером матушка запирала дверь на засов и садилась на скамью у самого входа вязать чулки или штопать одежду. Гальяша она заставляла сидеть рядом и по слогам читать ей что-нибудь из молитвенника или жизнеописания Святой Дару́ты – безусловно, поучительного, но вместе с тем до зевоты нудного.
А стоило заговорить с ней о сокровищах, о змеях и древнем золоте, о прекрасной и, несомненно, волшебной музыке, как матушка хмурилась и поджимала губы.
– Хватит уж дурить! – прибавляла сухо. – Почти взрослый как-никак.
Старинную золотую монету с профилем Олельки, правда, не выбросила, как грозила поначалу, а приберегла, завернув в платок. Видно, решила в ближайший базарный день показать кому-нибудь из знакомых перекупщиков. Гальяшу и его новым байкам госпожа Котюба конечно же нисколько не верила, но благородный блеск и увесистость металла вызвали у нее кое-какие подозрения. Так что монета покоилась, ожидая своего времени, в том самом расписном сундучке, который когда-то отец, тогда еще только жених, подарил матери. Там хранилось все для шитья, разные ленты да шпильки, праздничное ожерелье, которое после отцовой смерти матушка никогда не носила, да их со старшим Котюбой обручальные кольца – простые, тонкие, из дешевого золота. Иногда, когда Гальяш работал в огороде, в хлеву или кладовой, она вынимала эти кольца и, близоруко прищурившись, сравнивала с золотым блеском монеты.
Медный перстень с лисой Гальяш тоже – и неосмотрительно – показал матушке, а потому перстенек, как и монета, оказался спрятан в сундучке. Уважения перстеньку, однако, было оказано куда меньше, чем монете: госпожа Котюба, присмотревшись, узнала в металле самую обычную медь. Сын, правда, уверял, будто колечко вовсе не простое, а волшебное, что лис на нем шевелится. Но сама госпожа Котюба ничего такого не заметила. Поэтому подарок Ирбена валялся на дне сундучка, среди иголок, ниток и разрозненных пуговиц.
Из-за этого Гальяшу было особенно совестно. Сбежать из-под матушкиного присмотра, конечно, все равно вряд ли бы удалось, и в любом случае дело закончилось бы нагоняем. Плохо только, что подарок, сделанный от чистого сердца, так неуважительно бросают к безделушкам.
Единственная радость была – сесть среди грядок со старенькой пастушьей дудочкой да пытаться выжать из нее (и из себя) хоть что-то стоящее. Правда, рвения и упорства у Гальяша хватило, как обычно, на неделю. Может быть, с непривычки. Пальцы, как и раньше, не очень слушались, дудочка верещала дурным голосом, что твой боров. И все трепетное и удивительное, до сих пор, несмотря ни на что, живущее внутри, так и не находило выхода.