— Эх, Афоня, Афоня! Кой в приказе толк? Это все такое дело… — Богдан повертел рукой в воздухе. — Там все государевы дела разные. Отписки от воеводы на Тобольск, на Енисейск, на Москву в Сибирский приказ. Книги писцовые, описи… А тут я пишу иное, — и подьячий постучал пальцем по столешнице. — Ино-ое, — протяжно повторил он.
— А чо? — залюбопытствовал Афонька, — поведай, коль не тайное то дело.
— То дело тайное, Афоня. Но тебе, так и быть, откроюсь, потому — верю тебе. Но ты — никому, ни даже-даже…
— Крест на том целую, — ответил Афонька и, вытянув нательный медный крестик, что висел на тонком шнурке, истово прикоснулся к нему губами.
— Ладно, Афанасей. И так верю тебе, — тихо сказал Богдан. — А пишу я вот про что. Про острог наш пишу. Про Красноярский. Что в какой год случилось. По летам пишу.
— А зачем? — изумился Афонька.
— Как зачем? Чтобы всем ведомо могло быть, как и что в нашем остроге было.
— Так то и так всем ведомо! Чего писать-то? Ты, Богдан Кириллыч, что-то мудруешь, али я умом скуден — никак в толк не возьму.
— Нет, Афоня, умом ты не скуден. А в толк не возьмешь того, что я говорю, потому что не ведаешь, что есть книжная премудрость и для чего она служить может.
— Это верно. Книжной премудрости и грамоте я не обучен.
— А это дело великое есть. Великое, — прошептал Богдан и опять по-давешнему глаза прикрыл, будто придремнул.
— Ну-у, вестимо — великое, — не совсем уверенно ответил Афонька, силясь уразуметь — чем же еще велика книжная премудрость, опричь того, чтобы книги богослужебные честь и разные грамоты и челобитные писать.
— Вот ты молвил, — начал подьячий, открыв глаза, — что в остроге и так-де всем ведомо про то, где и что на Красном Яру случилось. Так ли?
— Ну так.
— А вот то-то, что ведомо, да на день, на два. На год, на два. Ну а далее что?
— Как чо? — не понял Афонька.
— Ты вот скажи, когда киргизский набег великий на острог был? Помнишь?
— Это когда Федьку до смерти побили? — хмуро промолвил Афонька. — Как не помнить! По гроб жизни не забуду, — и он перекрестился.
— Это так. А вот, в котором годе это было и не помнишь.
— Ну, может, лет осемь назад.
— Вот. И не помнишь точно. А кого еще побили в том набеге? Помнишь ли?
— Ну как же!
И Афонька стал вспоминать по именам побитых в бою с киргизами казаков, загибаючи пальцы, но вскоре сбился.
— Эва! Забыл! — воскликнул он.
— Вот и забыл. А мужиков-то пашенных и татар подгородных и иных кого — баб и девок — сколь побили да в ясырь увели, помнишь ли?
— Нет.
— А я вот про все знаю.
— Ну так то ты! Ты же грамоте обучен, не чета нам — неученым.
— Истинно так, Афоня. Истинно. Грамоте обучен. И потому, опричь отписок и грамот разных, пишу я для памяти, что и как случилось на остроге. Пишу все доподлинно: и дурно что было, и хорошее. И горе и беды наши, и радость какая случалась, и кривды какие супротив кого были и от кого те кривды были — все пишу.
Вот, к прикладу, помрем мы: я, ты, иные казаки, воеводы, — кто будет знать, как острог Красноярский ставили, да как служба государева шла на остроге, как бились казаки с иноземными ратными людьми? Я вот в книгу свою напишу все, и всем ведомо станет, кто прочтет ее. А так если — то и забудется про все.
— Теперь уразумел я, Богдан Кириллыч. И много ль ты понаписал-то?
— Много, Афоня, много. А и все мало. Вся жизнь наша многотрудная здесь вот записана. Уж так и быть — тебе я покажу. Только чур, Афонька, не обмолвись никому. Ото всех втайне книгу я держу.
— А пошто?
— А так. Воевода дознается — отымет книгу мою. Он уже мне на нее запрет наложил. Как проведал про мою затею, так и вскинулся: тебе кто велел, зачем пишешь? Ты-де и про меня чего, может, непотребного напишешь. Ишь, — молвит, — чего удумал. Не по чину-де тебе такие книги весть. Вот ежели б был ты не подьячий, хоть и приказной, а дьяк с приписью был, то дело иное. А потом и велел — принеси тоеё книгу. Я и принес. Стал он вычитывать, а потом мне указки давать. То велит вымарать, иное… Заспорился я с ним. Тогда он разъярился и сказал, что-де сожжет книгу мою. Обмер я тут, еле вымолил у него книгу и слово дал, что не буду боле писать, а книгу сам-де огню предам. Книгу-то он отдал, а слову моему веры не дал. Так за мною и следит: что, мол, это пишешь, и во всякую бумагу мне из-за спины глаза запускает. Ох и тяжкое дело. Вот тут и спасаюсь пока. Да и то все допытывается, это, мол, ты чего в своей избенке, ровно бобыль какой, хоронишься? А я ему, — от бабьего-де визгу спасаюсь. Уж больно мне мои бабы надоели. Эх ты, говорит воевода, в струне их держать не можешь. У меня так и не пикнут, коль я в доме.
Сказав это, подьячий опять примолк и прикрыл глаза.