Джо ничего не понимала ни в философии, ни в метафизике, но ею овладело какое-то тревожное любопытство, наполовину приятное, наполовину причиняющее боль, когда она слушала все это с таким чувством, словно ее вдруг пустили плыть во времени и пространстве без руля и ветрил, как новый воздушный шарик, запущенный в праздничный день. Она обернулась, желая посмотреть, нравится ли все это профессору, и обнаружила, что он смотрит на нее с таким мрачным выражением, какого она прежде никогда у него не замечала. Он покачал головой и поманил ее уйти прочь, однако она была зачарована свободой Спекулятивной Философии[205] и осталась сидеть, пытаясь разобраться в том, на что же эти мудрые джентльмены предполагают опираться после того, как уничтожат все прежние убеждения и верования.
Ну а мистер Баэр был человеком, недостаточно уверенным в себе, и не торопился высказывать свои взгляды – не оттого, что они были неустойчивыми, но оттого, что были слишком искренни и серьезны для легкой беседы. Переведя взгляд от Джо на нескольких молодых людей, привлеченных сверканием философской пиротехники, он нахмурил брови и возымел сильное желание заговорить, испугавшись, что какая-нибудь легко воспламеняемая юная душа будет совлечена с прямого пути этим фейерверком лишь затем, чтобы по окончании показа обнаружить, что от сверкавших ракет остался всего-навсего пустой стержень с обгоревшей ручкой.
Профессор терпел все это, сколько мог, но когда к нему обратились с просьбой высказать свое мнение, он разразился возмущенной речью и защищал религию с выразительностью, вдохновленной самою истиной, с красноречием, сделавшим его ломаный английский мелодичным, а простое лицо – прекрасным. Он вел тяжкую битву, ибо мудрые джентльмены весьма умело приводили аргументы, но он не понимал, когда его побивали в споре, и продолжал защищать свое знамя, как подобает мужчине. Каким-то образом, пока он говорил, мир Джо снова встал на свое место. Прежние убеждения и верования, просуществовавшие столь долго, теперь выглядели лучше, чем новые. Бог вовсе не был слепою силой, а бессмертие души из красивой сказки опять стало благословенной реальностью. Она почувствовала себя так, будто снова обрела твердую почву под ногами, и, когда мистер Баэр умолк, не в силах переговорить возражавших, но ни на йоту не переубежденный ими, Джо захотелось захлопать в ладоши и его поблагодарить.
Ни того ни другого она не сделала, но запомнила эту сцену и наградила профессора глубочайшим уважением, потому что понимала, как тяжко обошлось ему усилие, неожиданно для себя самого, открыто высказаться в том окружении и в тот вечер, поскольку собственная совесть не позволяла ему промолчать. Она увидела, что обладать сильным характером лучше, чем деньгами, чинами, интеллектом или красотой, и поняла, что если величие, как определил один из мудрых джентльменов, заключается «в правдивости, уважительности и доброжелательности»[206], то ее друг Фридрих Баэр не только хороший, но и великий человек.
Это убеждение крепло в ней день ото дня. Она ценила его почтительность в отношениях с нею, стремилась завоевать его уважение, хотела быть достойной его дружбы и как раз тогда, когда это ее желание стало наиболее искренним, чуть было не утратила все это. Начало этому положил эпизод с треуголкой: как-то вечером профессор спустился вниз, чтобы дать Джо урок, в солдатской треуголке из газеты, которую малышка Тина водрузила ему на голову, а он забыл ее снять.
«Он явно не смотрит на себя в зеркало, прежде чем выйти на люди», – подумала Джо, улыбнувшись, когда он произнес «Добри фечер» и уселся с серьезным видом, не сознавая комического контраста между предметом урока и своим головным убором – ведь он собирался читать ей «Смерть Валленштейна»[207].
Она ничего ему сначала не сказала, но ведь она любила слышать его смех – басовитый смех от всей души, когда случалось что-то забавное, так что она оставила ему возможность обнаружить это самостоятельно и вскоре совершенно обо всем забыла, ибо слышать, как немец читает Шиллера, – занятие всепоглощающее. После чтения начался урок, проходивший очень оживленно, так как Джо в тот вечер овладело веселое настроение, а из-за треуголки в глазах ее плясали смешинки. Профессор не знал, что о ней и подумать; наконец он прекратил урок и спросил с выражением мягкого, но непреоборимого изумления:
– Миис Марш, сачем вы смеетес в лицо ваш учитель? Не имеет вы уважений ко мне, рас вести так плёхо?
– Как же могу я уважать вас, сэр, когда вы забываете снимать при мне вашу шляпу?
Поднеся руку к голове, рассеянный профессор мрачно нащупал и снял маленькую треуголку, с минуту глядел на нее, а затем, откинув назад голову, рассмеялся, словно зазвучал развеселившийся контрабас.
– Ах! Тепер я его видель. Это тот шалюн Тина делаль меня дураком с моя шляпа. Это нишего, но вы будет видеть, эсли урок не идет хорошо, вы тоже будет его надевать.
Но урок несколько минут совсем не шел, потому что мистеру Баэру попалась на глаза картинка на треуголке и, развернув ее, он сказал с отвращением: