Она то и дело бегала в поле. Без этого ей было пусто, тошно, она не знала, куда себя девать. Для мамы каждый листочек, ложившийся ей в ладонь, был дороже денег, каждый ствол, что обнимала рука, – вернее и надёжнее золота. Кроме детей она любила только лес и поле. Она вкладывала в них всю душу. Когда ростки настойчиво пробивались к свету, она радовалась этому, словно нашим с сёстрами успехам. Когда деревья шли в рост, она умилялась им, словно малышам. Было совершенно удивительно, что мама помнила их все наперечёт, словно фамильные драгоценности. Когда я стал уговаривать маму перебраться в город, она потянула меня в горы и там, указывая на пышную роскошь деревьев, сказала:
– Ты погляди, вот камелии – сто двадцать шесть кустов, вот тунги – их шестьдесят два, вот ели – их всего пятнадцать, а вот кипарисы и катальпы, сорок одно дерево, они росли здесь всегда. Ещё семьдесят восемь я посадила. Вот пихты – девяносто девять старых и сто шестьдесят девять новых. Бумажные деревья я все сажала сама, сто двенадцать штук. Это лучшая древесина для мебели – будешь жениться, так хоть будет из чего мебель сделать. Такое хозяйство – разве можно его за так отдавать? Разве можно разбазаривать?
Хозяйство и правда было неплохое. Погружённое в пейзажи диких гор. Рощи моей семьи тянулись полосой вдоль длинного-длинного ущелья, по обе стороны его карабкались наверх уступы холмов.
Буйные заросли деревьев и зелени составляли главную красоту этой картины. На этом безбрежном изумрудном просторе деревья и кустарники были друг другу как братья и сёстры, как верные супруги. Высоко тянулись вверх деревья, нежно лепились к ним кустарники. Каждый полагался на другого и вверял себя ему. Деревья были выше на голову. Их зелень была ясной, спокойной, возвышенной. Зелень кустов была мягкой, свежей, плотной. С вершины горы летел поток родника, разделяя зелень гор на две половины. Слепящая белоснежная лента сбегала вниз, как снежно-белый хадак[21], что плясал в воздухе, рассыпаясь нефритовыми искорками и золотыми блёстками.
Я сказал:
– Да полно, задумывалась ли ты, сколько было на это потрачено? Какой ценой ты сохранила эти деревья? Сколько выбросила на них? Каждая твоя госпитализация – это несколько тысяч. Даже если продать все эти посадки и зерно, денег не хватит и на год.
Но маме было всё равно. Она сказала, что она не тратила моих денег. Она закрыла глаза и погрузилась в свою унавоженную землю.
Но я был не в силах выносить её маеты. Её тело, изъеденное до дыр демоном болезни, уже не единожды оказывалось на самом пороге старика Янь-вана[22]. Она была на волосок от смерти. Бог с ними с медицинскими расходами – мне просто требовалось невероятное количество энергии, чтобы бегать туда-сюда между больницей, домом и рынком. Всякий раз я уставал так, словно сам страдал от серьёзной болезни. А потому каждый раз, когда мать была вынуждена госпитализироваться и не могла вернуться к своему привычному труду, мы страшно ругались.
Самое ужасное было то, что мама каждый раз, не обращая ни на что внимания, закатывала такую истерику, что её плач звенел на всё общежитие или на всю деревню. Она плакала жутко долго. Знакомые прекрасно понимали, что я стараюсь для её же блага. Но чужие люди думали, что я её третирую.
Ещё хуже было то, что мама регулярно бегала жаловаться моему начальству. Она рассказывала о тяготах своей жизни, сетовала на горькую судьбу, пыталась что-то невнятно объяснить. Мало того, что она тратила время других людей, так она ещё и позорила меня перед ними. Если бы мои коллеги и начальники не понимали бы ситуацию, меня бы точно сочли бы отрицательным примером для подражания.
Я пытался сделать так, чтоб ей жилось лучше, чтоб она могла прожить ещё несколько лет, и всё, что мне оставалось, – это скрепя сердце браниться и препираться. Я даже угрожал ей, лишь бы заставить её смириться.
Но в конце концов смирилась не она, а я сам. Мама только доказала своё феноменальное упрямство. Я увидел, что руганью мне ничего не добиться. Чем больше я кричал, тем сильнее она меня перекрикивала. Чем ожесточённей скандалил, тем больше бесилась она. Когда доходило до предела, мама рыдая выбегала на улицу и грозила мне самоубийством. Она готова была помереть в придорожной канаве.
Я раз за разом шёл на попятную. Выхода не было, и я обиженно шёл у неё на поводу.
Я действительно никак не мог взять в толк, почему она с таким упрямством желает отправиться в деревню, чтобы снова работать в поте лица – разве недостаточно она настрадалась? Почему не хотела воспользоваться своим счастьем? И потом, ведь я же старался ради неё, зачем она устраивала эти сцены, зачем гробила мою репутацию, выставляя меня полным идиотом? Я не мог понять, почему поле, лес и посевы были так важны для неё. Разве её собственная жизнь и судьба, любовь её детей совсем ничего не значили? Я всё больше не узнавал её, всё сильнее чувствовал, что не могу понять её. Все мои детские обиды и наши мелкие дрязги ожили, как ростки под весенним ветром, и пустились в бешеный рост.