С тех пор мама больше не решалась торговать фруктами или заниматься другой мелкой торговлей. Она никак не могла взять в толк, что стыдного было в том, чтоб зарабатывать собственным трудом.
Понемногу она стала знакомиться с окружавшими её людьми, и люди потихоньку узнали, что мамин сын – самый известный писатель и журналист Чжанцзяцзе, член ВСНП[24]. В те годы я часто выступал на телевидении – нашем, местном, и провинциальном, а порой и на центральном. В Чжанцзяцзе меня знали все. Маме все улыбались, расточали комплименты. Незнакомый прежде, чужой Чжанцзяцзе стал для неё настоящей отдушиной.
Городские пенсионеры или люди почти одного с мамой возраста начали приветливо с ней здороваться, болтать и приглашать её сыграть вместе партейку-другую в мацзян[25]. До шестидесяти с лишком мама знать не знала, что такое мацзян. Больше того, она искренне ненавидела тех, кто в него играл. Она всегда говорила, что у них должны быть нечистые мысли, потому что кто же в здравом уме станет целыми днями думать, как разжиться чужими деньгами? Но мама не устояла перед уговорами. Её убеждали, что сыграть на один-два юаня ещё не значит пуститься во все тяжкие, что в этом нет ничего нечистого – одно развлечение и удовольствие. Разве не играют в мацзян всей семьёй? Разве это грешно? Так мама начала учиться играть. Выучилась она очень быстро. Все говорили, что мама играет очень неплохо, куда лучше меня. Мама никогда не отказывалась от уплаты долгов и никогда не играла в кредит. Никогда не требовала уплаты. Словом, если кто-нибудь ей проигрывал, то она готова была ждать, пока человек не заработает денег, чтобы покрыть свой долг. Если проигрывала она сама, то тут же выплачивала всю сумму. Мамины великодушие, щедрость и доброта скоро завоевали ей всеобщее уважение. Всем любителям мацзяна нравилось играть с мамой. Когда старики сражались между собой, они играли примерно на одном уровне, но вот когда старики сходились с молодыми – тут дело неизбежно кончалось проигрышем. Некоторые из молодых таскали косточки у стариков из-под носа. Разумеется, они тут же нацелились на маму. Она часто играла за столом с одними молодыми ребятами. Мама проигрывала вчистую, хотя и не ставила больше одного-двух юаней за раз. Когда я узнал об этом, то страшно разозлился. Просто метал громы и молнии. «Играй себе со стариками, какого чёрта ты садишься за стол с молодыми – разве ты им ровня? Да они тебя дурят! Никаких денег не напасёшься!»
Что бы мама ни говорила, что бы она ни делала, я безапелляционно обрывал её, не давая объясниться. Стоило ей начать что-то объяснять, как я бесился ещё сильнее, кричал ещё громче. Не в силах оправдаться, она безмолвно растирала слёзы.
Я не разрешал маме играть в мацзян, потому что врачи говорили, что у неё плохо с сердцем и ей нельзя волноваться – от этого болезнь обостряется. Я боялся, что мама сведёт себя этой игрой в могилу. Разве не самонадеянно было ходить играть в мацзян со всякими бездельниками? Я не мог этого позволить. Так я заложил единственный её путь к избавлению от одиночества.
Маме оставалось только целыми днями сидеть дома и смотреть телевизор. Порой ей становилось невмоготу, и она ходила туда, где играли в мацзян, просто чтобы посмотреть на игру. Но я никогда не верил, что она просто смотрела. Поэтому я всякий раз давал ей почувствовать своё недовольство. По нескольку дней ходил со злобным лицом.
Мама по-прежнему молча растирала слёзы.
Я очень беспокоился из-за маминых болезней. Эта болезнь истомила не только её, но и меня. Когда мама последовала за мной в город, болезнь последовала за ней. Она не пожелала проявить сознательность и остаться в деревне глубоко зарытой в землю.
Мама по-прежнему плохо переносила жару и холод и простужалась при малейшем ветерке. Каждая простуда вызывала обострение астмы и болезни сердца. Стоило маме заболеть, как дело заканчивалось больницей. За месяц она болела раза два, а за год три-четыре раза едва становилась на ноги. Она ложилась в больницу с такой регулярностью, что все врачи и медсёстры её знали. Всякий раз у неё разыгрывалась такая сердечная недостаточность, что диагностировали кризисное состояние, и невозможно было найти живого места, куда воткнуть иглу для переливания. Все сосуды были исколоты.
Сердце разрывалось при одном взгляде на мамины руки и ноги, усеянные следами от уколов. Смотреть на них было больнее, чем на собственные раны. Разве я мог позволить ей играть? Разве мог я не беситься от того, насколько наплевательски она относится к собственному телу и жизни?