Монс обернулся. Маркус приветливо ему улыбался.
– Ааааааааааааааааа!
Отец закричал, как кот, забравшийся на дерево, отошел на шаг назад, рухнул в кресло, где и остался лежать на спине и чудовищно стонать. Футбольный мяч покатился по полу и исчез под телевизором.
– Может, ты не хочешь пить? – спокойно спросил Маркус.
– Ты… ты… похож на… маленького лорда Фаунтлероя! – сипло прошептал Монс.
– Правда, господин Симонсен? – отозвался довольный Сигмунд. – Он очень стильный.
Монс Симонсен был мирным человеком, и его взгляды на воспитание детей были либеральными. Если Маркус приходил домой, как обещал, и не таскал сумки у старушек, он мог делать все, что угодно. Если бы он показался отцу с зелеными волосами и серьгами в носу и в ушах, Монс бы немного замялся, но не потребовал бы, чтобы Маркус немедленно перекрасил волосы в естественный цвет и вынул серьги. Может быть, даже он сам бы проколол себе ухо в знак солидарности с сыном. Конечно, он носил бы серьгу только дома. На работе это могло привести к кривотолкам. Но эти проклятые кудри заставили его вскипеть. Монс уже так давно не сердился, что забыл, как это делается, и именно поэтому гнев его был яростным.
Он встал, глядя на Маркуса с открытым ртом и дыша, как бык, нападающий на матадора. Потом он зарычал.
– Тебе нравится моя прическа, папа? – спросил Маркус, который все еще улыбался, хотя чувствовал надвигающуюся катастрофу.
Тут Монс взорвался.
– Ты похож на… Ты похож на… прощелыгу! – крикнул он.
– Что вы хотите этим сказать, господин Симонсен? – с интересом спросил Сигмунд.
– А ты заткнись… ты… жабеныш! – ревел Монс.
Жабеныш заткнулся. Маркус больше не улыбался. Он замер, а отец скакал по комнате, размахивал руками и орал на него, выкрикивая слова, совершенно новые для них обоих, но он произносил их медленно, потому что никак не мог найти правильное слово, которое бы отразило переполнявшую его ярость.
– Ты похож на… каракатицу! – ревел он. – На ужа! На гориллу! Разгладь этот проклятый парик, кудрявый… макак!
– Не называй меня макаком, папа, – тихо сказал Маркус. – Пожалуйста. Меня так в школе называют.
– Что?
– Меня называют Макакусом.
Монс осел как мешок и, бессильно свесив руки, смотрел на Маркуса.
– Маркус… я… я не знал… я…
Он шагнул к Маркусу и беспомощно взмахнул руками. Это было одновременно попыткой показать, что ему неловко, и просьбой, чтобы сын обнял его. Маркус шагнул назад, к двери на кухню.
– Мне казалось, ты подумаешь, я красивый.
– Ты красивый, Маркус. Ты… очень красивый. Я просто…
– Почему же ты назвал меня макаком?
– Я не хотел… Ты никакой не макак. Это я макак. Хочешь… хотите мороженого? Я купил… клубничное мороженое.
Маркус не отвечал. Он повернулся спиной к отцу и отправился в свою комнату. Они услышали, как изнутри поворачивается ключ.
Сигмунд встал:
– Да, пойду-ка я домой.
Монс не отвечал. Сигмунд обернулся в дверях и сказал в ободрение:
– Это просто проблема поколений, господин Симонсен. Не берите в голову. Так всегда бывает.
Монс постоял в комнате, вынул три клубничных мороженых из бумажного пакета, пошел на кухню и положил их на скамейку. Он вернулся в гостиную, уселся на диван и уставился на фотографию на стене. Он сам ее сделал, десять лет назад: его жена сидела на раскладном стуле и держала Маркуса на коленях. Она улыбалась, а Маркус смеялся. Когда она умерла, он спросил, не снять ли фотографию со стены, но Маркус ответил «нет». Монс кротко улыбнулся фотографии. Потом закрыл лицо руками и заплакал. Когда он перестал плакать, он пошел на кухню сварить кофе. Как бы он хотел вычеркнуть последние полчаса из жизни и вместе с Маркусом съесть мороженое!
Он не знал, что Маркус сидит в своей комнате и точно так же, как Монс, чувствует себя виноватым. Он отлично понимал, что Монс не хотел назвать его макаком, он просто был в шоке, увидев сына в смокинге и с кудрями. Он отлично знал, что смущение отца было куда сильнее ярости. Он хотел открыть дверь, ворваться в гостиную и сказать, что виноват и что больше никогда в жизни не будет завивать волосы. Но он не мог. У него не было сил. Его одолело какое-то дурацкое упрямство или трусость. Да, настоящая трусость. Нужно было сказать только одно слово или улыбнуться. Нет, не улыбнуться. По крайней мере, не приветливой улыбкой. И речь шла вовсе не о приветливости. Речь шла о тоске. Они вдруг оказались так далеко друг от друга, и ему стало так ужасно тоскливо.
«Почему я не выхожу? – думал он. – Надо просто выйти».
И он вышел.
Он бросился к двери, повернул ключ и вбежал в гостиную. Отец сидел за чашкой кофе. Он выглядел таким одиноким. Когда вошел Маркус, он встал, шагнул к нему, остановился и провел рукой по волосам. Маркус тоже остановился. Они стояли и смотрели друг на друга. Одному было тридцать девять лет, у него были редкие волосы, на нем был серый костюм и рубашка в голубую полоску. Другому было тринадцать, у него были кудрявые волосы, и на нем был смокинг и красный пояс. Оба не знали, кто сделал первый шаг, но они обнимались так, что их сердца чуть ли не бились друг о друга.