Третьего апреля 1538 года Елены Глинской не стало. Ей «по традиции» по указке боярыни Бельской-Челядниной приготовили румяна и белила с убойной дозой смертоносной ртути, и всё это для якобы красоты Елены. Приняла ли она мышьяк перед смертью или достаточно было яда ртути?.. Она скончалась странно, «вдруг», проведя весь предыдущий вечер до глубокой ночи с сыновьями, рассказывая Ивану о своем Глинске, Гелоне, сожженным царем Дарием… Взяла с улыбкой нежной у сына Ивана слово – без всякого напряжения и давления с ее стороны – стать достойным царем Третьего Рима и выстроить Священный город Русских на пепелище боярских смут и раздоров. Иван не знал, что он уже никогда не увидит такой нежной материнской улыбки, ни о чем не догадывался – ни о материнской жертвенной любви, ни о том, что видит матушку в последний раз – но с ответной безмятежной сыновьей улыбкой слово обещания дал…
«Вставай, мой ангел… Хватит, хватит спать… Не цепляйся за сон, даже самый светлый… Всю жизнь проспишь… И ничего в этой странной жизни не успеешь… Яви радуйся, раз ты рожден чудесным образом, молитвами святыми, ради Царства Добра, что дано не каждому выстроить… Чтобы зло искоренить и злу противостоять… Но все можно проспать – и добро пустить по ветру прахом пепельным, и со злом смириться, и самому злу потворствовать, и зло творить… И ничего не успеть, по своей жизненной сути, и в судьбе не проявиться, не сделать то, ради чего рожден, в предопределении Господнем… В предназначении своем быть Царем Грозным Руси Святой… Вставай, мой ангел… Хватит, хватит спать… Всю жизнь проспишь и ее чудес явленных не познаешь…»
Эти слова были сказаны с легким торопливым придыханием после чудного освежающего сна, которые могут быть только в детстве. Как будто некто говорящий утренние слова торопился выдохнуть что-то очень важное, может, даже непостижимо-заветное, чтобы быть услышанным и понятым, поскольку несчетное множество слов, исторгнутых в ночи и не вплетенных в канву возвышающего душу сладкого блаженного сна, не доходило и уже никогда не дойдет до слуха, до сердца сыновнего.
Иван сладко потянулся после развеянного сна и тут же вздрогнул; он краешком сознания зацепился утренней шальной мыслью за дверной косяк распахнутой бездны времени – голос принадлежал матери, которую похоронили ровно сорок дней тому назад…
Именно сегодня в Сороковины, после того, когда он во сне долго и восторженно парил в невозвратимой безмятежной поре детства, будучи самым счастливым человеком на свете, ни капельки не ощущая выпавшего ему горького сиротства, он за миг до своего пробуждения от этого сна услышал волшебные слова матушки. У него на глаза навернулись легкие слезинки, только ему не плакать хотелось, а всего-то – видеть сердцем, душою ускользающий зыбкий образ улыбающейся ему матери в зашторенной спаленке, куда проникали первые лучи восходящего солнца.
Какие-то терпкие нежные воспоминания о матушке сразу же после пробуждения сладкими волнами наслаждения трепыхнулись в его душе – и тут же замерли, затихли, чтобы, не дай Бог, исказить их – воспоминания – наслоениями пустых никчемных сорока дней, дней без Нее…
И этот самый дорогой на свете для его сердца голос матушки – как сладки, как нежны и приветливы далекие звуки ее голоса… Как много говорят разбитому вдребезги горем сердцу юного царевича эти струящиеся волшебные звуки…
– Ах, если бы ты только знала, моя милая дорогая матушка, как я тебя любил… – шепчет он с радужными слезинками на ресницах. – Как я люблю, и буду всегда любить тебя, моя голубушка-матушка, родная и единственная…
Он хочет еще что-то сказать и не может… Сколько раз он, чувствуя усиливавшееся с каждым днем нездоровье матушки, стоял перед святыми иконами и шептал: «Господи, спаси матушку…» Сколько раз ему казалось, что Господь Бог его услышал, когда глубокими вечерами, впросонках, он ощущал, что чья-то нежная женская рука трогает его лоб, плечи, поправляет одеяльце, причем по одному легкому прикосновению узнаешь эту руку матушки, и в полусне ли, во сне ли прижимаешь эту руку к губам…
И вдруг обрыв, бездна… И никто уже ночью не придет к тебе тронуть нежно лоб и поправить одеяльце… И некому уже поцеловать в полусне руку и ощутить ее доброе тепло или волнительную прохладу неги и ласки, когда сердце заходит в восторге и готово срываться летать и не разбиваться…
– Прости, душенька моя, ангел мой небесный – матушка… – шелестит он одними губами. – …Не уберег я тебя… Прости Христа ради…
Что-то вдруг кольнуло его сердце вопросом: «А что я мог, чтобы спасти ее?». Он мог бы уклониться от вопроса и не ответить, промолчать, затаиться, но он прошептал в сердцах:
– Ничего не смог, потому что не был еще царем… Но все смогу, когда им стану, как завещали матушка и батюшка…