Вспоминал мать, братьев, Давида – брата матери, вскормленного ее молоком. Думал о других родственниках – огромная была семья. И что теперь? Никто их не помнит. Будто у Иессея был только один сын, Давид, ставший царем Израилевым. Остальные погибли в битвах, умерли от старости и болезней, и они, и дети их забыты всеми. Да разве он жалеет о них? Амессая, двоюродного брата, сам же и убил. Ведь Давид велел только найти и привести его. А Иоав сразу понял, что родич – предатель: переметнулся к врагу царскому Авессалому. Приведешь его к царю – начнутся разговоры, воспоминания, того и гляди, что отпустит, и враг ускользнет. Иоав заколол племянника матери мечом при дороге и пошел дальше. По делам.
И Авессалома, другого своего двоюродного брата – жалкого, застрявшего в лесу, беспомощного, молившего отвести его к отцу, – заколол без колебаний. Давид добрый, его легко растрогать, он простит, а потом мятеж опять поднимет голову.
И Авенира убил, родственника царя Саула, о котором Давид потом плакал, и корил своего преданного генерала. И Урию Хеттеянина. Вот кого было жаль – этот царю не изменял, жизни своей за него не щадил. Красивая жена не всякому на пользу. Так же обошелся и с толстяком, мужем Авигеи. И еще этот мальчишка, идумеянин. Лет десяти. И меча-то поднять не смог…
Месяц за месяцем проводил Иоав на постели своей. Слабея, мучаясь болями и бессонницей. Дошел слух, что Давид умер и погребен. Плакал о нем Иоав как о брате своем, и о брате своей матери, и о своем царе, и о друге, и о повелителе, которому не было и не будет равных. Царем теперь стал Соломон. Красивый был мальчик. Но служить ему Иоав бы не стал, даже если здоровье вернется. Нет в нем искры божьей.
День за днем, ночь за ночью лежал Иоав, слабый и безвольный. А потом в дом зашли четверо опоясанных мечами. И как отыскали?
– Вставай, Иоав, – сказал старший. – Приказано доставить тебя в Иерусалим.
– Я болен, – прошептал старик.
Ему стало страшно. Прежде ярость вытесняла страх. Но ярости в нем больше не было.
– Вставай, военачальник, – повторил сотник. – Болен или не болен, велено привезти. Сам знаешь – приказ.
– Убить должен? – спросил шепотом пересохшими губами.
– Нет, – ответил сотник почти сочувственно. – Только привезти в Иерусалим.
Его посадили на осла и вывели за ворота. Больной заваливался на бок – они с досадой остановились и привязали надежно. Теперь он лежал животом вниз, щекой на ослиной шее. То дремал, то стонал. На привале, когда его положили в траву на спину и боль отпустила, он подумал: «А может, Соломону нужен мой совет? Почему обязательно убить?» Но рассудок, который временами возвращался, шепнул: «У молодого царя молодые советчики. На что я им? Унизительно надеяться на милость. Вся надежда моя на Господа. Может, не доеду до Иерусалима…»
Своих похорон Елена Абрамовна почти не видела. Обычай хоронить сразу же в день смерти не позволял опомниться ни близким родственникам, ни самому новопреставленному. Как наступила смерть и даже от чего, она не помнила – ее это не интересовало. Занятно было чувство полной свободы: ничего не болит, никто не ожидает и нет никаких препятствий. На шиве[2] она появилась пару раз – сын был небрит и всклокочен, у дочки мигрень… И то и другое соответствовало обычаю, но видеть это было неприятно. Она заглянула еще разок в последний день – послушала болтовню соседок и сотрудников: все говорили, что Елена Абрамовна была прекрасным человеком и замечательным инженером. Племянник, жевавший бутерброд, машинально стряхнул крошки с бороды и сказал: «Она была умницей». Остальные вежливо согласились.
Елена побродила по дому, мимолетно пожалела детей, которым надо будет освободить квартиру от ее вещей – выбросить тысячи книг и десятки альбомов со старыми фотографиями. Она уже и сама не помнила, кто эти худосочные мальчики и полногрудые дамы с накрашенными губами, снимки которых заполняли фолианты, доставшиеся от родителей. А теперь-то и ее собственному детству не осталось свидетелей. «Сожгут, наверное, – не в мусор же выбрасывать», – сочувственно подумала она. Сочувствие далось с трудом. В новом ее свободном состоянии мир живых оказался нечетким, размытым и неинтересным, как неинтересна студенту парковая уточка, на которой он так любил качаться в три года. Однако плач годовалой внучки привлек внимание Елены Абрамовны. Она взглянула через стену и с негодованием, даже с яростью увидела двух небольших чертиков, которые наскакивали на девочку, теребили, щипали и дергали за волосы. Елена Абрамовна схватила обоих за шкирки и встряхнула так, что они завизжали от боли и ужаса. С неожиданной для себя властностью она приказала: «Ребенка не трогать! Охрану к ней! Еще раз увижу – уничтожу!» Чертик, что поменьше, не смел пикнуть. Висел в ее руке, зажмурившись. Тот, что побольше, лепетал: «Мы не знали… никогда… и другим скажу…» Она разжала пальцы – они мгновенно исчезли.