Он дошел до первой гранитной скамьи, хорошо прогретой теплым солнцем, сложил на нее покупки, сел сам и, уставясь на быстрое течение воды, которое тут вихрилось воронками, казалось, впал в забытье. Вобрав в себя все солнце, которое, осветив склоненного ангела, вознесенного в поднебесье шпилем Петропавловской крепости, застыло в зените, державная река несла свои голубовато-серые воды широко и вольно, нисколько не чувствуя себя стесненной гранитными парапетами. Наоборот, эти парапеты только вблизи казались надежными, издали же они виделись маленькими барьерчиками, которые легко перешагнуть; и Нева в нужные для нее минуты, когда избыточная вода переполняла ее, свободно перемахивала через них и устремлялась вдоль улиц. Много таких наводнений пережил на своем веку Михеич, видел он и большую воду тысяча девятьсот двадцать четвертого года, когда с отрядом моряков прибыл из Кронштадта на помощь Питеру. Тогда ему пришлось не только спасать, но и хоронить людей, и среди тех, кого он похоронил, были его жена и двое детей. С тех пор он жил бобылем, не приобретя себе даже прочного угла. Просто он ему, этот угол, был и не нужен. Селиться в старых кораблях тогда, в пору великой разрухи на флоте, было принято, и Михеич получил в свое пользование некогда роскошную, к тому времени, правда, весьма обветшавшую, адмиральскую каюту. Собственно, с нее и пошло их прозвище. Нарком, приезжавший в Кронштадт и знавший Михеича еще по старой службе, заглянул к нему и изумленно воскликнул:
— Да у тебя тут как у патриарха в келье!
Полагалась ли патриарху келья или ему сообразно его сану отводились более роскошные покои, ни нарком, ни Михеич не знали, но у Михеича в каюте на самом деле по тем временам было так хорошо, что сравнение с патриаршей кельей вполне соответствовало их понятию о роскоши. Прозвище это сперва прикипело к самому Михеичу, а потом незаметно перешло и к его друзьям, Михалычу и Матвеичу, и все трое так привыкли к нему, что уже считали его не нареченным, а присвоенным, как, скажем, воинское звание.
Одного — Матвеича — они уже на флоте недосчитывали — ушел в запас; чей был черед, они, по счастью, не могли знать, но то, что черед этот уже был не за горами, ни для кого не было секретом. «Единым днем всю жизнь почитай прожил, — печально подумал Михеич. — Все думал, что я только собирался жить, а оказалось, что на те сборы всю жизнь угробил». А пошло это, как ему думалось, все со смерти жены и детей, нелепой и случайной: они потонули в собственной же комнатке, находившейся в полуподвале. Вода хлынула быстро и разом подперла дверь, которую они уже не смогли открыть.
Михеич долго горевал, может быть, несколько дольше, чем отпущено на это человеческих сил, и когда очнулся от своего горя, то не сразу понял, что ему надо спешить, а не ждать, потому что он перепутал закат с рассветом и ждал совсем не то, что следовало бы ждать.
Мимо его скамьи прошли два флотских офицера, и Михеич стал медленно подниматься, чтобы поприветствовать — Ленинград все-таки не Кронштадт, тут свои порядки, — но один из них, по-юношески розовощекий, милостиво заметил: «Сидите, сидите, мичман», и они прошли дальше, счастливые в своей молодости, а он на самом деле остался сидеть, обратись к величавой реке и печально провожая ее быстрые бесконечные воды.
«Ладно, — подумал Михеич, — маленько повспоминал, поскучал — и буде. Что вспоминай, что не вспоминай — один черт краешек уже виден. Был, как говорится, конь, да изъезжен».
Он проворно поднялся, собрал кульки и скорыми шажками пошел к знакомому дому, вошел в прохладное парадное, нажал на кнопку лифта, но ждать кабину не стал, а пошел пешочком, считая ступени, а когда поднялся на площадку третьего этажа, то ступеней оказалось столько, сколько прожил он в своей жизни лет. Он невольно усмехнулся: «Скажи-ка ты», потянулся к звонку, но дверь распахнулась до того, как он позвонил, и встретившая его Даша даже всплеснула руками:
— Патриарх, да где же вас нелегкая носит! Дед два часа назад позвонил, что вы направились к нам, мы уже и обедать собрались, а вас все нет и нет. Это как понимать?
— Это, Дашенька, старость, забывчивость, тебе и понимать прямо ни к чему.
Он сгрузил кульки тут же, в прихожей, церемонно — троекратно — расцеловался со старшей хозяйкой, грузной Степанидой Ивановной, женой Михалыча, поцеловал руку средней — немного жеманной и томной Екатерине Федоровне, жене Крутова-младшего, Дашу же чмокнул в затылок и, приобняв ее за плечи, прошел в столовую. Он был тут свой и на правах своего от обеда отказался, похлебал только окрошки, ругнув в угоду Степаниде Ивановне покупной квас, похвалив при этом квас, заваренный самой Степанидой Ивановной (квас-то как раз в окрошке и был покупной, но хозяйка об этом умолчала); Екатерине Федоровне сказал, что она хорошо выглядит — как бы она ни выглядела, она все равно Михеичу не нравилась; Даше же ничего не сказал, приберегая новость напоследок, когда они останутся одни.
— Михеич, — сказала Степанида Ивановна, — ты не слышал, кудай-то мой-то собирается?